Журнал Наш Современник №12 (2002)
Шрифт:
Мaй. Почтальон принес мне посылку с книгами великого философа И. А. Ильина, я разорвал ее, мгновенно развернул 6-й том, и 557 страница сама заглянула мне в глаза! Так часто бывало и раньше: родные люди, родные речи, страницы, фотографии поспевали к тому часу, когда они были всего нужнее и спасительнее для души. Как будто кто-то мистически руководит этим. Но ведь известно: душа душу ищет.
“И в этот час, когда приходит в движение родовая глубь личной души, человек испытывает себя скорбно и радостно-древним, как если бы в нем ожили и зашевелились его беззаветные, но столь близкие ему предки, их нравы и слова, их грехи и подвиги, их беды и победы; как если бы в нем проснулось некое историческое ясновидение, доселе сосредоточенно молчавшее или рассредоточенно дремавшее в глубине его души, — проснулось и раскрыло ему сразу и глубину прошедшего, и глубину его собственной личности”.
(И.А. Ильин. 1939 год)
Меня сейчас волнует прежде всего русская тема: что стало с нами, русскими?
Тема разговора больная. Кое-кого она удивит: а зачем это? Опять покушение на русский народ? Но вот один умный-умный русский писатель, еще в буйные годы интернационализма раскрывавший истоки русского достоинства и величия, сказал мне как-то с интонацией печальной утраты: “Нет уже того русского народа...” Верить ему? Задуматься? Что-то в самом деле случилось с нами, и первее всего — с нашей интеллигенцией. На Кубани это заметно особенно. Сорок лет живу в Краснодаре в томлении, спрашиваю: “Почему здесь нету того, что так сладко грело меня во Пскове, в Вологде?” Юг России особенно растерзан безродным кокетством и какой-то базарно-курортной сутолокой на скрижалях истории.
— Что же сказать, что думать? — тихо жаловался мне как-то краснодарец, верный послушник нашей истории. — Просиявшее наше чувство при чтении самых русских книг, от печорских молчальников до Ивана Солоневича, на что натыкается? Часто хожу по всяким заведениям к людям, в которых я вроде бы должен найти сочувствие, и что? Сижу, разгорячусь, а когда поставят рюмочку коньяку (сейчас не боятся), в каком-то сиротском полете восторгаюсь величайшими деяниями и лицами в России, а потом плачу — чем кончилось? Цитирую князей, монахов, страстотерпцев русской веры и вижу, селезенкой чувствую: тебя слушают, кивают, а про себя думают: а зачем это на каждый день? Надо успевать за бегучим днем, карьере мешает. Они до того зависимы от этого козлинокопытного интернационализма, что им тяжело быть русскими, а некоторые уже и не соображают, в чем эта простая тихая русскость, и притом идейная. Переродились! И с какой легкостью они освобождаются от тебя, отпускают на волю как ненужного, щекочущего их служебные нервы. И при прощании уже жалеешь, что распускал крылья. Как много стало пустых русских людей, а в такой час трагедии — просто нерусских!
Русские потихоньку, помаленьку от всего своего отреклись. И не только от московского первосортного шоколада (заглатывая “сникерсы” и химические “баунти”), а от намоленного веками русского духа и самоуважения, которые глазами и осанкой смотрят на нас со старых фотографий. Померкло родовое сознание, историческое — тоже.
У нас тут один поэт все писал о красных тачанках, о железных рыцарях революции, а после 82 года вдруг заявил на собрании, что умерший недавно его отец был... “последним участником Ледяного похода” с Л. Корниловым. Мимикрия, паучья приспособленность ко всякой пыли, адское чутье к падению режима уже помогало не пугаться присутствовавшего на собрании генерала КГБ, ставшего членом Союза писателей. Поэт в те же мгновения продолжал вертеться волчком, едва стряхнув пыль с набеленных ботинок, издевался над теми, кто читает кубанскую старину:
Но ведь пишут пресерьезно,
как им дорог тот мирок,
и размазывают слезно
сопли жалостливых строк.
И откуда умиленья
вдруг холопская черта:
дескать,
были поколенья —
вам, чумазым, не чета!
А в подспудье мысли куцей
безнадежно-старый вздох:
“И без ваших революций
был наш мир совсем неплох...”
По знакомой мне аллее
проходя в который раз,
я нисколько не жалею
тех, кто здесь царил до нас.
Так же рифмач отзывался и о старой Москве.
Но вот песнопение И. А. Ильина: “...в этом стародавнем колодце русскости, и притом великорусской русскости, в этом великом национальном “городище”, где сосредоточивались наши коренные силы, где тысячу лет бродило и отстаивалось вино нашего духа... в этом ключевом колодце...” и т. д.
Так что полемизировать нам с рифмачами не о чем. Русский, проклинающий вековые кольца родного древа, пострашнее занесенных ветром чужаков.
В истинно русском обществе (если бы оно было у нас в городе) пакость выродка тотчас бы нарывалась на обструкцию (как это делают в обиде евреи), но русские (особенно творческие лица) уже не чувствуют оскорблений.
Сентябрь. — Мама, — сказал я, — ты полежи, а я отлучусь часа на три, ключ оставлю Тане, она зайдет и посмотрит за тобой. Я съезжу в школу, где работал, это недалеко.
Машину прислали раньше, но я поехал. Как было отказаться? В Краснодаре звали на самые пышные юбилеи, и я ходил, “мед-пиво пил”, а бедную школу позабыть? Все эти места (от Джигинки до Анапы и между ними поселок Виноградный) позолочены для меня прикосновением к начальной работе после беспечной институтской молодости. И в тот же год родилась Анапская школа-интернат в совхозе им. Ленина. Редко проскакивал мимо (все торопился), и каждый раз (уже приученный к глобальному разорению всего на свете) банально спрашивал себя: неужели еще там учатся ребятишки с сиротской и полусиротской судьбой? Не упразднили еще? Слава Богу, нет! И нынче школа-интернат празднует свой скромный юбилей. Уже в кабинете директора А. Г. Штина еще раз подумалось, что моя трудовая биография сложилась на редкость счастливо! Тотчас вспомнились все педагогические мытарства, постоянное напряжение, педсоветы, “работа над ошибками” изо дня в день и, как ни говори, ответственность за детей, у которых дом — в школе, уроки, а потом дежурство в роли воспитателя. Рукописи свои черкать трудно, да, писать книги, просыпаться ночью по зову героев, бороться с графоманами, жить под подозрением идеологии — не сахар, конечно. Но работать в школе! Это каторга. И я потом признался на торжестве со сцены, что учительской миссии не выдержал бы никогда, а ум про себя сказал: спасибо литературе, что спасла. С этим сочувствием к позабытому мною миру учителей я и просидел в школе четыре часа. Очень полезен немой невинный укор среды менее благополучной, чем твоя. Платно выступать в школе (чем писатели занимались в прежние годы непрерывно) и тянуть в ней лямку — не одно и то же. Я еще думал: сколько мы, писатели, получили благ порою ни за что! И зазнались, заелись и потеряли вкус к правде и милосердию. Не жалко воскурить блага талантливым, но в какой роскоши купались десятилетия и бездари, и сколь скромна бытом и свободными днями была судьба секретаря школьной канцелярии Аллы Алексеевны Нырковой, которую я встретил у входа. Пышной бойкой Аллочкой мы ее знали когда-то.
Всегда была бедна наша школа. Эта люлька воспитания души и ума, то, что ставит человека на ноги на весь его век, покрыта вечным заседательским блудословием и казенной “благодарностью”, но души ей никто из верховных правителей всех уровней не отдал. Просвещение бьется в силках, как птичка, по сей день.
Август (Пересыпь). В смутное время отмечает Краснодарская писательская организация свое 50-летие. Нет нужды тратиться на объяснение того, что случилось в нашей державе. “Мир раскололся, — говорил когда-то великий немецкий поэт, — и трещина прошла через мое сердце”. Но не всех в нашем обществе (и в писательской среде тоже) убила горем эта трещина. Писательский мир разбит на куски, и нашлись такие оборотни, которые со старомодной пропагандистской активностью старались отменить дату рождения краснодарской писательской организации. Некрасивое поведение! Этих писателей я причислял к типам палочной дисциплины. Как только верховное “начальство ушло”, побежали в западную сторону фальшивой свободы. Одни (в надежде на гамбургеры из фонда Сороса) стали растаскивать, подобно некоторым станичникам, кирпичи родной бани, другие завиляли хвостом или укрылись в квартирах, полученных благодаря привилегиям Союза писателей. В той, как мы называем, “старой хате”, в бондаревской патриотической группе не все, однако, замалевали идею чести и совести, не бросили свою “брестскую крепость”, понимали: старая творческая организация даже на пепелище — символ верности русской литературе. Эти писатели и настояли на скромном мероприятии в честь подоспевшего юбилея. Об этом нельзя не сказать. Полного праздника не получится: свершилось в стране землетрясение, все катится вниз. Но в час памяти о былом можно подумать хотя бы о том, кому передать ключи, — то есть поддержать молодежь. Да кое-кому обязательно надо бы и поплакать: без прежнего Союза писателей и “родной партии” он стал никем. Как раз такие и обрадовались расцвету спонсорской графомании.
Глубокие старики высокомерно забыли, как тащил их в гору Союз писателей “на заре туманной юности”.
Ведь было же!
Где-то в станице (деревне), в маленьком городке, вдали от знаменитостей, какой-то молоденький робкий человек, презираемый семьей и знакомыми, накропал несколько стишков, рассказиков, показал кому-то в областном (краевом) центре, где есть свои газеты, журнал, и понравился, напечатался, был приглашен на семинар, подхвачен старшими (любящими чужой талант). Из небытия возникал вдруг новый писатель.
По-всякому бывало.
Нынешние гробокопатели Союза писателей как раз и тушили талант ногами, как окурок.
В провинции даровитым пробиться, конечно же, труднее: два-три номенклатурных любимчика тут же докладывали партийным сторожам наверх о “не совсем советском содержании” молодого литератора, хотя в каком-нибудь рассказе или стихотворении зацеплялась в строке обыкновенная правдивая деталь. Мой первый сборник в Краснодаре исполосовали чернилами и выбросили из плана. Поэт, гулявший с утра до ночи в ресторане и превративший в воспоминаниях эту забегаловку с “жучками” под потолком в царство духа и культуры, задержал мое приемное дело на полгода. Борьба за кормушку у подобных мышек шла отчаянная. Но были другие писатели! А. Знаменский (спасибо ему) таскался со мной как с писаной торбой, писал в Москву, чтобы мне дали жилье. А какие после Анапы-то я услышал разговоры о литературе! Все были старше меня, я даже в своей художественной строгости относился ко всем, как к отцам. Это уж потом началась заварушка. Вообще подробная картина мучений талантливых мастеров в провинции, подлость и провокации бездарей, сугубо уполномоченных партией следить и доносить, никем с творческим и житейским смыслом драмы еще не описана; многих погубленных юношей из кубанской глубинки мы и не знаем. Иногда “убивали” сразу же, на семинаре, но чаще всего выматывали кишки годами, унижали тонко, пропивали их последние денежки и бесконечно лгали им: пробьем, напечатаем! Тогда ценились больше всего верные партии (на самом деле — фальшивые) слуги, их слово было первым и последним, и очень часто... тайным.