Журнал Наш Современник 2005 #8
Шрифт:
"Явление" Клюева в русской культуре не было неожиданным. Еще Достоевский, размышляя о будущем отечественной литературы, отметил в середине 1870-х годов, что дворянский ее период завершен, а "гадательная литература утопистов" (скорее всего подразумевалось разночинское революционно-демократическое направление) "ничего не скажет и не найдет талантов". Надежды связаны лишь с "народными силами": "когда народ, как мы, твердо станет (…), он проявит своего Пушкина" (Литературное наследство. М., 1971, т. 83, с. 450).
О великой культурной миссии русского крестьянства писал в конце 1920-х годов Н. В. Устрялов: "Разве крестьянство
Трагическим диссонансом "порядку исторического дня" прозвучали эти слова, сказанные в русском зарубежье, — через три года после гибели Есенина и вслед за написанной Клюевым "Погорельщиной". Историческое время, отмеренное крестьянству для создания "ослепительных явлений национальной русской культуры", оказалось немыслимо коротким.
К тому же как-то не верилось в "народного Пушкина"… К началу XX века российская интеллигенция, напророчив себе встречу с народной "стихией", проявляла то экзальтированное народолюбие, то скрытую или откровенную враждебность, то готовность к неминуемой гибели, то показное смирение и страх перед грядущими пришельцами. "Ждали хама, глупца непотребного, / В спинжаке, с кулаками в арбуз…" — в этих словах Клюева есть немалая доля истины. Ждали нечто таинственное, могучее, но… заведомо "корявое"…
"Корявый и хитренький мужичонка копается в муравейнике, ищет корешка, которым, верно, будет лечить коровье вымя или свою больную бабу", — писал Блок в 1906 году в статье "Девушка розовой калитки и муравьиный царь" (всего за год до начала переписки с Клюевым!). Но как "красиво просит" мужичонка небо и землю о заветном корешке! И "наверное найдет", потому что в мужичонке — "сила нездешняя", да и сам "муравьиный царь — тайный его сообщник" (Б л о к А. Собр. соч. в 8-ми т. М, 1962, т. 5, с. 91; курсив автора).
Как выразится спустя семнадцать лет Андрей Белый в очерке "Арбат", "мужик есть явление очень странное даже: лаборатория, претворяющая ароматы навоза в цветы; (…); откровенно воняет и тем, и другим: и — навозом, и розою…" (журн. "Россия", 1924, № 1, с. 59; курсив автора).
В смиренный диалог с воображаемым провозвестником новой силы вступает К. Бальмонт — самый знаменитый и прославленный в начале века поэт, называвший всех других поэтов своими предтечами:
Исполин безмерной пашни,Как тебя я назову?— Что ты, бледный?Что, вчерашний?Ты во сне иль наяву?Исполин безмерной нивы,Отчего надменный ты?— Не надменный, не спесивый,Только любящий цветы.Исполин безмерной риги,Цвет и колос люб и мне.— Полно, тень прочтённой книги,Отойди-ка к стороне.Именно Бальмонт станет вскоре для Клюева символом "обессилевшей волны" русской культуры, и молодой поэт действительно вступит с ним в открытый диалог… [4].
Итак, "явление" Клюева как будто предсказано, и к встрече с ним по-своему готовятся. Всё это впоследствии так или иначе повлияет и на создание образа поэта в представлениях современников, и на характер поведения самого Клюева.
Но что должен был почувствовать тот "вытегорский мужик", которого поэты Серебряного века словно заранее мифологизировали, когда он наконец появился в их среде? Искушение легкой победы ценою притворства или потребность оставаться самим собой? Неприятие навязываемой роли или стремление сыграть ее с наибольшей для себя выгодой? Самодовольство или страх? Нет, с самого начала обнаружилось другое: потребность в понимании и желание быть услышанным; непритворное достоинство человека, которому есть что сказать.
"Простите мою дерзость, — писал Клюев А. Блоку в 1907 году, — но мне кажется, что если бы у нашего брата было время для рождения образов, то они не уступали бы Вашим. (…)
Вы — господа, чуждаетесь нас, но знайте, что много нас, неутолённых сердцем, и что темны мы только, если на нас смотреть с высоты, когда всё, что внизу, кажется однородной массой…".
Это письмо Блок процитирует в статье "Литературные итоги 1907 года", и "олонецкий крестьянин" прочно войдет в его жизнь, станет в ней "большим событием"… "То, что сближает обоих, — пишет К. М. Азадовский, — гораздо сильнее, чем изначальное взаимоотчуждение. "Два берега" русской жизни, которые в начале XX века воспринимались как непреложная реальность, оказываются в данном случае весьма размытыми" (в кн.: К л ю е в Н. Письма к Александру Блоку: 1907–1915. М.: Прогресс-Плеяда, 2003. С. 44).
Казалось бы, эти "берега" стали еще более "размытыми" после выхода в свет первых клюевских книг. Не просто "безукоризненные стихи", но и обещание "поистине большого эпоса" увидел в них Н. Гумилёв. Редким образцом подлинно религиозной поэзии назвал стихотворения Клюева В. Брюсов, написавший предисловие к сборнику "Сосен перезвон". Литературный дебют Клюева можно было назвать триумфальным…
Но вот что напишет Клюев Есенину несколько лет спустя, в 1915 году: "У меня накопилось около двухсот газетных и журнальных вырезок о моём творчестве, которые в свое время послужат документами — вещественным доказательством того барско-интеллигентского, напыщенного и презрительного взгляда на чистое слово и еще того, что Салтычихин и аракчеевский дух до сих пор не вывелся даже среди лучших из так называемого русского общества. Я помню, как жена Городецкого в одном собрании, где на все лады хвалили меня, выждав затишье в разговоре, вздохнула, закатила глаза и потом изрекла: "Да, хорошо быть крестьянином". Подумай, товарищ, не заключается ли в этой фразе всё, что мы с тобой должны возненавидеть и чем обижаться кровно! Видите ли — не важен дух твой, бессмертное в тебе, а интересно лишь то, что ты, холуй и хам-смердяков, заговорил членораздельно".
Здесь говорит не "социальная ущемленность", не оскорблённое самолюбие таланта "из низов". Здесь — кровная обида за "чистое слово" под "напыщенным и презрительным взглядом".
Клюев был убежден, что "чистое слово" сохранилось лишь в "земляной" культуре, где оно не стало "бумажным". Живет это слово в "мирском сердце", которое связано со всеобъемлющим Словом благодаря посреднику — ангелу в сердце человека.
Таков "Ангел простых человеческих дел" в "Матери-Субботе". Именно в пору создания этой поэмы (то есть уже в начале 1920-х годов) Клюев часто возвращался к своей "кровной обиде" в беседах с Н. И. Архиповым, и бесценные архиповские записи помогают понять недосказанный смысл адресованных Есенину строк.