Журнал Наш Современник 2005 #8
Шрифт:
Как вспоминает Н. Ф. Христофорова-Садомова, "сокровенное
О. Д. Форш, наблюдательная и точная в описаниях, заметила о Клюеве: "В восторге же стиха пребывал непрестанно. (…) Когда стих вызревал, он читал его где и кому придется. Читал на кухне кухарке и плакал. Кухарка вскипала сладким томлением и, чистя картошку, плакала тоже". Впечатляюще изображено писательницей и действие "Микулы" на интеллигентных слушателей: "Он вызывал и восхищение, и почти физическую тошноту", — ощущение бессилия перед "дурманным вихрем".
А Г. И. Майфет [1, с. 226] вспоминает о даруемом чтением Клюева "катарсисе", об утрате ощущения времени…
А. Д. Артоболевская рассказывает о том, как преображало слушателей подобное состояние: "Помню, после чтения поэта Клюева все сидели за несложным чаем притихшие. Кто-то рядом сидевший прошептал: "Посмотрите на лицо Марии Вениаминовны. Портрет Рембрандта" (сб. "Мария Вениаминовна Юдина". М., 1978, с. 135).
Г. О. Куклин записал 7 декабря 1927 года в своем дневнике: "Сегодня слушал Клюева — чародея песни — густой и озёрной. И как он замечательно рассказывает сказки. Вот бы захватить (так!) фонографии" (Рукописные памятники. СПб., 1996, вып. 1, с. 178; публ. М. Ю. Любимовой).
К счастью, сохранилась запись (чтение Клюевым стихотворения "Кто за что, а я за двоперстье…" и отрывка из поэмы "Деревня"), которая, при всем своем несовершенстве, доносит до слушателя "дурманные вихри" поэта, "разящую стрелу" его голоса. Описать это впечатление невозможно; однако понимаешь, почему одним слушателям чтение Клюева напоминало "мяуканье кокетничающего кота", другим — камлание шамана; у кого-то возникали ассоциации с хлыстовскими радениями и элевсинскими мистериями, кому-то мерещилась греческая трагедия… Так может говорить стихами лишь тот, кто "видел звука лик и музыку постиг…".
И взлетит душа АлконостомВ голубую млечную медьНад родным плакучим погостомИзбяные крюки допеть!Можно понять потрясение, которое испытывали слушатели "Погорельщины": заворожённые чтением, они прикипали памятью к той части текста, которая произвела на них наиболее сильное впечатление. Охватить разом всю эту, по словам А. Ахматовой, "великую поэму" было не под силу. Поэтому слушатели и очевидцы чтения "Погорельщины" рассказывают как будто о разных произведениях: поэма о голоде; поэма о "Настеньке"; поэма о "кружевнице Проне"…
"Переводчица и литературовед В. А. Дынник, жена Ю. М. Соколова, вспоминала: "Как-то Юр(ий) М(атвеевич) пришел домой и с радостной улыбкой сообщил мне, что сегодня вечером Клюев будет у нас читать свою поэму. Собралось несколько человек, друзей. Клюев стал читать. Это была поэма (довольно большая) "О кружевнице…". Читал предельно просто, но все были словно заколдованы. Я считаю, что совершенно свободна от всяческих суеверий, но на этот раз во мне возникло ощущение, что передо мною настоящий колдун… (…) Колдовство исходило от самого облика поэта, от его простого, казалось бы, чтения. Повеяло чем-то от "Хозяйки" Достоевского" [1, с. 237].
Б. А. Филиппов, повествуя о судьбе этой "замечательной поэмы о затравленной и убиенной Руси наших дней", писал в 1969 году: "Поэма ходила в списках по рукам, выучивалась наизусть. Ходит она в списках по рукам и сейчас, как об этом рассказывает в своих воспоминаниях (1958 года) кн. Зинаида Шаховская" [11, с. 144].
В советской России распространителей "контрреволюционной" поэмы отправляли в Нарым еще до того, как сослан был в те края ее автор [см. об этом: 1, с. 238].
Клюева арестовали и этапировали в Колпашево в 1934 году, однако судьба его "опальной музы" была предрешена, и образ ссыльного поэта складывался и обрастал легендами уже в конце 1920-х годов. Тогда, как вспоминал В. Т. Шаламов, "с уважением произносилось имя Николая Клюева — одаренного поэта, волевого человека, оставившего след в истории русской поэзии двадцатого века. (…) во второй половине двадцатых годов он уже был где-то в ссылке, ходил в крестьянском армяке с иконой на груди" (журн. "Юность", 1987, № 12, с. 33).
Правда, в это время Клюев посещал тех своих собратьев по перу, которые уже были сосланы. "Поэт Иван Елагин рассказывает, что в 1928 году Клюев посетил в Саратове высланного туда литератора, поэта и журналиста, отца Елагина — Венедикта Николаевича Матвеева, писавшего под псевдонимом Март. В. Март устроил литературное выступление Клюева в одном частном доме. Клюев читал, пел раскольничьи песни, песни свадебные, обрядовые, радельные. Как свидетельствует Иванов-Разумник, единственным источником существования Николая Алексеевича стало теперь именно это чтение произведений, главным образом новых, — на дому у знакомых" [11, с. 143].
"Не раз посчастливилось мне видеть у себя и у Всеволода Александровича (Рождественского) Николая Алексеевича Клюева, — пишет В. А. Мануйлов. — Он был великолепным рассказчиком. Запомнился обед у Рождественских двадцать девятого марта (1928 года), когда Клюев рассказывал свою любимую сказку про кота Евстафия и пел стихи о Ваське. Он вспоминал очень живо о встречах с Горьким и Шаляпиным, говорил о древнерусской живописи и архитектуре, о русских храмах" (М а н у й л о в В. А. Записки счастливого человека. СПб., 1999, с. 275).