Журнал Наш Современник №7 (2002)
Шрифт:
Тютчевская премия, учрежденная брянской администрацией, была его единственной официальной наградой за все труды. Но зато, получая ее, он имел право, отвечая на вопрос корреспондента брянской газеты о том, что ему помогало жить, произнести слова, полные истинного достоинства: “Меня, если хотите, поддерживают и люди, которые давно умерли. И не только в нашем веке, но и в прошлом”.
Была еще в его натуре одна особенность, редкая для людей нашего поколения, о которой он сам писал так:
“Позволю себе не вполне, быть может, скромное признание: я с давних пор готов отстаивать свободу приверженцев любых — в том числе совершенно чуждых мне — взглядов, хотя никогда
Он ради выяснения истины никогда не уклонялся от разговора с любым противником своих взглядов, не торопился ставить крест на людях, отдаляющихся от него, до последнего не решался резко разрывать отношения, постоянно искал какие-то общие связи, зацепочки, контакты и с русскими националистами, и с еврейскими либералами, и с сионистами, и с монархистами, и с демократами, и, конечно же, с коммунистами. Он с охотой вступал в дискуссии со Львом Аннинским, с Бенедиктом Сарновым, с Михаилом Агурским, с Андреем Нуйкиным. Однако, блистательно выиграв у последнего спор по телевидению в программе Александра Любимова, совершил весьма нелегкий для себя поступок: в завершение диалога не пожал Нуйкину руку, как того хотел ведущий, сказав, что рука Нуйкина, как одного из идеологов октябрьского расстрела 1993 года и подписанта “письма 43-х”, запятнана кровью...
Думаю, что эта особенность его характера происходила из того, что уже в шестидесятые годы он понял: для того, чтобы победить или, по крайней мере, не потерпеть окончательного поражения и доказать правоту своих взглядов, русскому человеку надо сознательно и упорно культивировать объективную широту и терпимость по отношению к людям других убеждений, бороться не с людьми, а с идеями — таков был его девиз. Потому в стенах кожиновского кабинета я встречался и с Давидом Самойловым, и c Андреем Битовым, и с Михаилом Агурским, и с Александром Межировым. Злые русские языки за такую “всеядность” в те времена частенько трепали его имя. Одна из самых остроумных шуток на его счет, ходившая по Москве в 60-е годы, принадлежала, как говорят, его университетскому другу Петру Палиевскому:
“У Вадима первая жена еврейка, вторая полукровка, любовница у него сейчас русская, но ее сына зовут Марик”.
Когда в дни августа 1991 года в Москве умер Михаил Агурский, Вадим убедил меня, что в журнале нужно дать некролог о нем. Во-первых, потому, что в одном из номеров был напечатан его, Вадима, разговор с Агурским о сионизме, а во-вторых — и это он считал крайне важным, — тем самым мы подчеркнем, что последовательные и настоящие сионисты, вроде Жаботинского и Агурского, не столь опасны для России. Гораздо опаснее для нее ассимилянты, в которых неизбежно живет разрушительный и провокаторский ген еврейства, о чем они сами до поры до времени не подозревают...
Но готов он был разговаривать со всеми евреями — всех мастей, и эта готовность обезоруживала его противников, за что они по-своему уважали и ценили его. Александр Межиров, уже находясь в Америке (сделал выбор), в одной из своих ностальгических поэм даже написал:
Таня мной была любима,
Разлюбить ее не мог,
А еще любил Вадима
Воспаленный говорок.
Умный Межиров не зря вклеил оба эти имени в одну строфу. Таня — это Татьяна Михайловна Глушкова, чьи отношения с Вадимом достойны особого разговора.
* * *
Моя попытка подружить их закончилась полным поражением. А цель была соблазнительной: объединить олимпийский, стратегический ум Кожинова со страстным характером Татьяны, с ее способностью въедливо и глубоко расчленить любое литературное явление, обнаружить в нем то, что не видит поверхностный ум, выстроить неопровержимую систему доказательств. Как блестяще — и Вадим был с этим согласен — она в восьмидесятые годы заново прочитала и “осовременила” “Моцарта
Глушкова не без оснований подозревала, что Кожинов холодно относится к ее стихам. Честно говоря, я тоже избегал говорить с ней о ее поэзии, но уравновешивал это невнимание тем, что по ее просьбам писал полезные внутренние рецензии на ее рукописи, сочинял как секретарь московской писательской организации официальные письма в издательства с просьбами поставить ее имя в планы, благодаря чему книги выходили, и она дарила их мне с трогательными надписями: “Дорогому Стасику, Волку с великим множеством чувств, с признанием, с любовью”. “Дорогому Волку — мою любимую книгу от автора — Муравья. 15 апр. 88.” “Дорогому Волку (серому, белому и красному кардиналу этой книжки) от благодарного сухопутного Муравья. 5 июля 81”. “Дорогому Волку от бессмертного Муравья с благодарностью, невыразимой “здешними” словами, с любовью — и с Новым годом! 2 янв. 93 г.” И так далее.
Но она жаждала большего: публичного признания с нашей стороны (Кожинова, Передреева, ну, и моего, конечно) высоких достоинств ее стихотворных книг. Мы же, понимая до болезненности эгоистическую сущность ее лирики, ее почти механические перепевы раннеахматовских интонаций, никоим образом не могли оправдать надежды поэтессы. В лучшем случае, признавали важные достоинства ее статей, но о стихах молчали, что, видимо, терзало ее самолюбие. Долго так продолжаться не могло. Ее фрейдистский бунт случился неожиданно. Она была у меня в гостях и вдруг, когда мы вышли на балкон покурить, завела резкий разговор о заурядности Кожинова, о пошлости его литературных взглядов, о его приспособляемости к еврейскому диктату в литературной жизни и в связи с этим о жене-полукровке. Я обомлел и буквально закричал:
— Вы, Таня, Вадима не понимаете и, видно, своим самолюбивым умом никогда не поймете. Уходите. Вот Вам Бог, а вот порог!
Она хлопнула дверью, и мы расстались года на три. К сожалению, наука не пошла мне впрок. Через три года в Доме литераторов меня, как волка, с двух сторон взяли в оборот Лариса Баранова и Дмитрий Ильин:
— Стасик! Вам надо обязательно помириться. Ваш разлад просто невыносим для русского дела. Таня сидит на веранде, мы с ней обо всем поговорили, она готова помириться с Вами, но Вам надо сделать благородный жест и извиниться перед нею. Ведь все-таки Вы ее выгнали из дому, ну пожертвуйте своей обидой, Вы же мужчина!
Уговорили (к несчастью), потому что такие натуры, как Татьяна Михайловна, не забывают и не прощают ничего.
Кончилось наше перемирие, как и следовало ожидать, плачевно. Когда в одном из “круглых столов” (“Наш современник” 1993, № 4) Кожинов всего лишь напомнил Глушковой о ее “патриотическом неофитстве”, оскорбленная Татьяна потребовала от меня, чтобы я дал ей свести счеты с обидчиком на страницах журнала по полной программе. Я отказал ей в этой прихоти, и тут пришел полный конец нашим отношениям и началась ее мучительная, бесплодная и беспредельно вредная для русского дела тотальная война с Вадимом, объявленным ею в 1993—1995 годах на страницах нескольких номеров журнала “Молодая гвардия” “историком смердяковщины”, “маленьким литератором”, “Сальери”, “политическим спекулянтом”, “адвокатом диссидентства”... Словом — предателем советского периода нашей истории.