Журнал Наш Современник №9 (2002)
Шрифт:
Переворот этого типа, сопутствующий возникновению цивилизации , описан в “Артхашастре”, в “Книге правителя области Шань” и других шедеврах политической мысли Востока.
Второй переворот возник на заре европейского модерна — в эпоху позднего Возрождения. Его идеологом стал Макиавелли, который в книге “Государь” провел принципиальное различие между старым правителем , который правил по традиции (по инерции наследственной власти), и новым правителем , которому власть необходимо завоевать и удержать, опираясь на властные технологии. У самого Макиавелли сохраняется двусмысленность в содержании терминов старого и нового: противопоставление старого, наследственного типа власти и нового, обретаемого в процессе политического производства, как это свойственно посттрадиционным обществам, здесь не артикулировано. Но хотя Макиавелли и не поставил точку над “i”, весь контекст его теории свидетельствует об эпохальном столкновении двух моделей: наследственной монархии и постмонархическом правлении, где власть становится сознательно решаемой проблемой .
Наследственный монарх думает не о
В посттрадиционном обществе власть выступает как технология , причем по своей потенциальной “антиэкологичности” — разрушительности для социальной среды — эта технология не уступает самым жестким промышленным технологиям. Власть, выступающая в новом технологическом обличье, рассматривает все общество как средство . Либеральная теория признает, что демократическая власть не отличается добротой своих намерений; эта теория прямо подчеркивает, что при демократии добротность действий правителей обеспечивается не характером их целей и качеств — цели у них корыстные, “рыночные”, — а системой “сдержек и противовесов”. Демократический правитель, подобно рыночному товаропроизводителю, сознательно печется не об обществе, а о своих корыстных интересах, но “невидимая рука” демократической политической системы, подобно невидимой руке рынка, обеспечивает совпадение этих интересов с общественными.
Однако мы знаем, что на невидимую руку рынка на Западе перестали полагаться со времен “великой депрессии” рубежа 20—30-х годов. “Новый курс” Рузвельта был серьезным вызовом “невидимой руке”. С тех пор “слепые пятна” рынка непрерывно расширялись. В конечном счете оказалось, что социальная и информационно-коммуникационная инфраструктура, а также инфраструктура постиндустриального общества, включающая систему поддержки науки, культуры и образования, также входят в “зону ошибок рынка”, который обрекает на “недофинансирование” все относящееся к долговременным условиям развития “человеческого фактора”.
Нет ли у нас сегодня оснований подозревать, что политическая демократия формально-представительного типа так же имеет свои “слепые пятна”, свою “зону ошибок”? Совсем недавно цензура прежнего великого учения накладывала запрет на всякую критику социализма; эта цензура действовала не только в странах “реального социализма”, но и в интеллектуальной среде Запада, где законодателями моды были левые интеллектуалы. Сегодня новое великое учение накладывает запрет на всякую критику рынка и демократии. Это в особенности страшно, ибо после Канта само понятие критики стало означать не отрицание, а очищение — переход от дорефлексивного (традиционно-догматического) отношения к рефлексивному, т. е. творческому. Современные же либералы, судя по всему, “школу Канта” не проходили и в своем отношению к рынку и демократии демонстрируют тот самый докритический догматизм, который со времен кантианского переворота может считаться морально устаревшим. Разумеется, нам необходимо отличать, какие из изъянов постсоветской демократии связаны с давлением “додемократического” наследия, а какие относятся к имманентным ограничениям самой формально-представительной демократии.
Ее социальная слепота — бесчувственность к фактическому социальному неравенству и бесправию, относящемуся к внеполитической повседневности, сегодня особенно бросается в глаза, но в принципе является давно подмеченным недостатком. Убедительную критику этого социально бесчувственного формализма буржуазной демократии дал марксизм. Но сегодня эта социальная критика должна быть дополнена культурно-антропологической
Вот почему современная демократия так негодует против “традиционалистов”, сохраняющих устойчивые убеждения и упрямо защищающих дорогие им ценности. Люди, обладающие морально и ценностно-психологической устойчивостью, не вписываются в современную демократию как технологическую систему, призванную приводить избирателя в заранее заданное состояние. Вот почему эта демократия третирует ценностно-устойчивых личностей с принципиальной позицией, называет их “маргиналами-традиционалистами” и, в самом деле, политически маргинализирует их, всеми силами выводя за рамки реального функционирующего политического поля.
Таким образом, демократия как технологическая политическая система реально ухудшает качества современного человека, ставя его перед дилеммой: либо оставаться вообще вне политики, либо входить в политику в роли рептильной личности, не имеющей стойких позиций и убеждений. По этой причине технологическая система современной демократии отвергает само понятие народа как устойчивой коллективной личности, проносящей через все перипетии истории, через все изменения политической конъюнктуры выпуклые национальные качества.
Сегодня мы наблюдаем третий переворот во взаимоотношениях власти и общества, “элиты и массы”. Еще недавно демократия, даже превратившись в релятивистскую технологическую систему, сохраняла субстанционалистские ограничения, связанные с национально-государственным суверенитетом. Политические элиты-соискатели и носители власти могли как угодно “обрабатывать” свой народ с помощью политических технологий, но они не могли менять его на другой, больше им нравящийся. Партия меньшинства, не сумевшая убедить большинство, вынуждена была отступиться, следуя принципу: “избиратель, как и потребитель, всегда прав”. Ситуация круто изменилась в эпоху глобализации . Глобализация, собственно, и означает дистанцирование национальных элит от туземного населения и переориентацию их на вненациональные центры власти и влияния. Глобализованная элита (или ее часть), даже оказываясь в явном меньшинстве в собственной стране, отныне не следует императиву “избиратель всегда прав” (на самом деле следует читать: “применим к нему в следующий раз более изощренные технологии”). Глобализированная элита исходит из презумпции “изначальной неправоты” своего национального избирателя, которого следует “поправить”, опираясь на поддержку извне. Понятие политического суверенитета народа уступает место так называемым “законам глобализирующегося мира”, с которыми “современные элиты” должны считаться больше, чем с мнением собственного национального большинства. Глобализация, таким образом, вообще перечеркивает демократию, отбрасывая ее центральное понятие — законодательство электоральной воли национального большинства. Вот почему реконструкция политических систем идет в направлении усиления исполнительной власти за счет всемерного ослабления законодательной и представительной, рекрутируемых из тех, кто непосредственно имеет дело с избирателями и вынуждены, хотя бы условно, учитывать их настроения и интересы.
Это противопоставление глобальной и национальной идентичности — важнейший факт нашего времени — не везде имеет одинаковые последствия.
В странах, принадлежащих к так называемому глобальному центру — формирующих и контролирующих современные наднациональные центры власти, такие как МВФ, МБРР, ВТО и другие, само собой наблюдаются большие совпадения “национального и глобального” — глобальной ответственности элиты с ее национальной лояльностью.
Напротив, в странах, относимых к мировой периферии или взятых на подозрение новыми властителями мира, расхождение между “глобальной подотчетностью” элиты и ее “национальной подотчетностью” достигает максимальных масштабов.