Журнал «Вокруг Света» №09 за 1979 год
Шрифт:
— А что же, — замечает лаборантка, — у нас раньше девушки, шутки ради, целые косы приплетали себе из льна. Недаром же и говорится: льняные кудри.
— Насчет девичьих кос не берусь судить, — говорит Олег Александрович, — а вот солдатские гимнастерки из льна — вещь прекрасная. Много практичнее хлопчатобумажных. В льняной тело лучше дышит, и носится она дольше...
Мы выходим из помещения на улицу, директор ведет меня к берегу Шелони. За рекой, посреди луга, пронзительно зеленеющего майской травой, на специальных подмостках сушатся снопики льнотресты.
На свету зрачки моего собеседника сужаются, что-то тревожное осеняет голубизну его глаз.
— Вот видите, это досушивается
И в том, что он сейчас так откровенно поделился со мной своими опасениями и тревогами, открылась для меня — пусть и не сразу — еще одна сторона здешнего характера (ведь так и остальные, говоря о своем насущном льне, были до конца откровенны): тут жили и живут открыто, выговариваясь не только в счастье, но и в несчастье своем; а что скрывать-то? Себе ли легче станет? Недоброжелатель и так найдет, в чем упрекнуть, а человеку, расположенному душой, будет возможность откликнуться на соседскую беду.
И разве с одним льном так?
В нескольких километрах от Порхова, за обочиной межколхозного шоссе, мы остановились возле памятника, о котором я уже много слышал и даже видел его в документальном фильме. «Скорбящая псковитянка» — так называют эту высеченную из гранита русскую крестьянку-мать. Подперев натруженной рукой голову, а кисть другой безвольно свесив меж колен, она сидит на безлюдье, бывшем когда-то деревней Красухой. Ждет кого-то и знает, что уже не дождаться никогда. Ее фигура не поражает ни громадностью размеров, ни кричащей экстатичностью позы, но в ней покоряет скромная соотнесенность с трагедией маленькой деревни, с тихими пустынными полями, с ветлами, растущими вразброс там, где стояли когда-то избы. Ни одной крыши не мелькнет за дальними перелесками, лишь кое-где вдали различаются движущиеся точки тракторов. Глядишь на каменную мать, на шелестящие под ветром ветлы — на их ветвях могла бы сегодня раскачивать качели красухинская детвора — и думаешь: как же оскорблена была однажды эта земля!
Я очень хорошо помню тот фильм, снятый о Красухе, о ее памятнике. Документальная картина обошла экраны всей страны. Ее автор, известный наш кинорежиссер Павел Васильевич Русанов, работая над фильмом, нашел в архиве кадры довоенной хроники с бесценным для него сюжетом: уборка урожая в Красухе. Он ввел в фильм эти кадры, не просто вмонтировал, а показал, как в полупустом зале смотрят их те, кто не оказался в деревне в день расстрела. Мы видим, как они узнают своих родственников, друзей, как один за другим начинают плакать женщины, мужчины. Кое-кто упрекал режиссера: не пережим ли это? А мне кажется, он поступил абсолютно правильно. Он понял и показал зрителям именно эту вот открытость псковской натуры в радости и в горе. Он понял: вся страна должна увидеть, как оплакивается пепел Красухи, как псковичи свою тризну справляют.
III
Когда выходили из устья Великой, вода была почти зеркально-гладкая, а на озере засвежело, принялся плужить его поперек хода катера тугой ветерок.
— У нас на Псковском частая волна, — объяснял мне попутчик, едущий на остров Залит, — мелкая, не то что на Чудском. Там уж попадешь в непогоду, держись, рыбак!.. Бывает, и у нас шторм прихватит как следует. Тогда только поглядывай, чтоб не развернуло лодку бортом к волне, а то и отчерпывать не поспеешь.
Когда подходим к острову, вода снова ослепительно искрится под солнцем, на песчаном плесике пестро от встречающих: так тут принято — многолюдно встречать и провожать, а сегодня суббота,
А наша «Заря», заметно полегчавшая, уже гонит к Белову, минуя крутобокий, с войны необитаемый, без единого деревца, одной лишь травой ярко зеленеющий Талабенец.
На беловской пристани та же картина встречанья, только народу — и ждущих, и гостей — поменьше. И старушка, первая же встречная, даже не на вопрос отвечая, а сама, своей волей, начинает разговор с того, как мало их, коренных, осталось. Это и так видно: одна, вторая изба заколочены, здание рыбного цеха стоит с провалившейся местами крышей, давно уже пустует, пустуют и сушильни — массивно-приземистые, под стать псковским храмам, строения из плитняка; здесь когда-то в специальных печах, по-местному «горбах», высушивали в короткий срок богатые уловы весеннего и осеннего снетка. Теперь-то сушат его иначе, на больших централизованных производствах, и техника там другая: обрабатывают рыбешку горячим паром. Но коренные жители Псковского озера «парному» снетку предпочитают своего, домашнего, и по-прежнему сушат его дедовским способом, но уже не в «горбах», конечно, а в избяных русских печах.
Освеженный недавним ливнем, остров показался мне редкостно красивым. Примерно половину суши занимают деревня и луг, по которому коровы и телята гуляют самопасом, без пастуха, а дальше еловый лес, с крутыми прибрежными откосами, мощными валунами и чистейшим песком узкой береговой кромки.
— Как в раю, говоришь, живем? — переспрашивает меня разговорчивый здешний житель и как бы для объятия разверзает руки, богато украшенные татуировкой. — Правильно говоришь! У нас ни машин, ни грязи, ни мази. Дыши — не хочу. И воду пей прямо с берега, не заболеешь. Меня вон всю жизнь мотало по чужим водам. Что ж, думаю, так и помирать, что ли? Колосник на шею и за борт? Ну не-ет... Во гресех роди мя ма-ти моя на Белове, тут я и в землю лягу.
Но возбуждение, вызванное у моего собеседника воспоминаниями, быстро пригасает, и он почти тут же переходит на тон добродушно-ворчливый:
— Рай, говоришь? Оно точно: ни грязи, ни мази. Только вот с дровами у нас непросто — с материка дровишки достаем. И травы своей коровам лишь на лето хватает. В Эстонии сено добываем, на лодках сюда перевозим. А иначе — никакого молока, рог сломался у быка... Зимой, бывает, и при керосине посидим, как свет вырубят с Залита. Да еще и заметет по уши. А работать-то надо, сеть из проруби голыми руками ташшишь...
В этот вечер свету опять не дали: что-то с кабелем, говорят. В легких сумерках деревня рано затихла. Даль озерная смешалась с небом, вода влюбленно лепечет у темных лодок, «троеночек» и «пятереночек», как их тут называют. В траве у берега набрел я на лежбище старых чугунных якорей, отслуживших уже свой век. Они лежат беспорядочной, но по-своему живописной грудой, как бы о чем-то собеседуя друг с другом на ржавом языке скоб, стрел и стержней. От края деревни слышится ржанье, потом топот, он нарастает, за ближними домами промелькнула лошадь, она пасется ночью, не стреноженная, и то ли ее что-то спугнуло сейчас, то ли просто захотелось порезвиться в неглухой еще мгле. Где-то поблизости включили транзистор или магнитофон, я выбредаю на звук к деревянному помещению клуба, на крыльце несколько парней, одного, знаю, зовут Иваном — часа два назад мы познакомились на берегу, где он помогал отцу смолить «троеночку». Иван уже почти год, как из армии, работает пока в колхозе, но собирается уезжать.