Журнал «Вокруг Света» №10 за 1981 год
Шрифт:
Не без удивления рассматривал я музейные гравюры, запечатлевшие дунайские набережные той поры. У песчаного берега впритык стояли деревянные баржи, по сходням мужики в длиннополых рубахах тащили мешки . с мукой. Надрывались извозчики, налегая на огромные колеса застрявших в грязи телег. Бабы торговали хлебами, разложенными на земле, тут же прогуливались франты, и на лестницах бирж, торговых компаний и роскошных отелей в предвечерние часы собирались иностранные гости, чтобы окинуть взором великую реку. Ее берега — и это было для меня неожиданностью! — обрамляли тогда равновысокие здания в духе строгого венгерского классицизма. . Теперь их нет, исчез и тот стройный Пешт
Надвигалась революция 1848 года. Чертежный, карандаш, кисть и резец становились ее орудиями наравне с пушками. Какой классицизм правомерен в эпоху революционных сдвигов? Критика требовала от архитектуры, национальной специфики. «Мы пришли с Востока,— возглашала она,— ищите корни в мавританском и византийском искусстве». В двух шагах от дунайского берега инженер Фридьеш Фесл воздвиг знаменитый «Вигадо» — дворец увеселений, фасад которого олицетворяет причудливый «ориентализм», смешанный еще бог весть с чем.
А в последнюю четверть прошлого века произошло и вовсе недопустимое с точки зрения здравого смысла. Буржуа, добившиеся привилегий в рамках дуалистической австро-венгерской монархии, заменившие дунайские баржи пароходами, объединившие Пешт с Будой и окружившие город фабриками, мановением руки смели сложившийся к тому времени пештский центр.
Венгерская буржуазия стремительно расправила плечи. Лихорадка была невиданной. В клубах пыли работали десятки тысяч людей. По живому телу прокладывали новые улицы и бульвары. За какие-то несколько лет застроили дворцами два с половиной километра проспекта Андраши, ныне имени Народной Республики. Возвели памятник Тысячелетию Венгрии и тогда же, наняв словацких каменщиков, сложили из серых глыб неоготическое здание Парламента. Пришлось составить толстые каталоги, чтобы кичливо перечислить его подъезды, внутренние дворы, залы, статуи, картины и килограммы золота, потраченные на украшения.
На рубеже нашего столетия будапештские архитекторы наперегонки тянулись ввысь, копировали гипсовые украшения дворцов Возрождения и загоняли в поднебесье резьбу, заимствованную у приземистых крестьянских домов. Это было буйное пиршество эклектики и модерна, прозванного «сецессией».
Поразительно, но над старым Пештом глумились люди, сделавшие своим знаменем ярый национализм, носившие на груди все те же трехцветные банты, рядившиеся в венгерки, не жалевшие миллионов на патриотические демонстрации. Буржуа молниеносно превратили Будапешт в город мирового масштаба и вместе с тем обрекли потомков на печальный удел называть свою столицу городом утерянного прошлого.
Во внешнем облике Будапешта почти не отразились события следующих четырех десятилетий, по ходу которых общественные движения разошлись в два основных русла. Одно, буржуазное, пролегло через бойню первой мировой войны к фашизму; второе, пролетарское, через Венгерскую коммуну 1919 года и антифашистское Сопротивление вывело на рубежи самого крутого поворота в истории страны, благодаря которому после 1945 года Венгрия оказалась в первых рядах строителей социализма.
Что касается этой новой эпохи, то она не только лелеет старые кварталы Будапешта. К ним притрагиваются крайне осторожно, добавляют только те штрихи, которые делают город удобнее, не видоизменяя его. Массовое жилищное строительство ведется по периметру Будапешта; оно самобытно лишь в той мере, в какой это допустимо при нынешней индустриализации.
Вот и получилось, что эмоциональный центр венгерской столицы со всеми былыми и сегодняшними страстями, нравственными взлетами и падениями утвердился в придунайских кварталах пештской стороны, в Белвароше, то есть как раз там., где эклектическая мешанина конца прошлого века и начала этого самым дерзким образом кокетничает псевдоготическими арками, овальными крышами, витыми колоннами, кудрявыми башнями и гипсовыми гроздьями винограда. Опять парадокс?
Но разве это не памятник народу, вечному созидателю Будапешта, народу-гончару, у которого столетиями отнимали свежую глину, оставляя одни черепки? Он с нескончаемым упорством, одержимый страстью самоутверждения, вновь складывал осколки, приспосабливал их один к одному, заделывал пустоты любым попавшимся материалом — безразлично, своим или чужим. Хотя при близком рассмотрении иные вкрапления кажутся странными, сосуд в конце концов оказался по-своему великолепным. Постепенно я начинал разделять любовь будапештцев к Белварошу.
Если идти по проспекту Ракоци к Дунаю, за громадами зданий не сразу увидишь приходскую церковь, прижавшуюся к высокой эстакаде у въезда на мост Эржебет. Только с набережной ее главный фасад привлекает робкой улыбкой провинциального барокко. За углом боковой фасад разрезан грубейшим ломаным швом. Это барокко обрывается на высокой ноте и падает в пропасть средневековья: вторая половина фасада ощетинилась стрельчатыми окнами мрачноватой готики. За следующим поворотом столь же внезапно открывается глухая башня, восходящая к романской архитектуре двенадцатого века. Внутри церкви под главным нефом и Лурдской часовней погребен остаток римской стены. Девятнадцатая ниша под окнами хоров в шестнадцатом веке была михрабом — священным для мусульман местом, откуда турки, поработив Венгрию, возносили молитвы аллаху.
В семидесятых годах прошлого века в этой церкви устраивал музыкальные утренники Ференц Лист. Он жил по соседству и очень любил орган старого храма. Лист был кумиром города.
В белварошской церкви Листу улыбались аристократы, кланялись профессора и почтенные фабриканты, звенели шпорами гусарские офицеры, бросали смущенные взгляды поклонницы. Лист жестом приветствовал дочь. Козима опиралась на руку господина, в котором чувствовался плохо скрываемый, даже немного пугающий темперамент. Ее мужем был Рихард Вагнер.
Лист скрывался на лестнице, ведущей к органу, и начиналось упоение счастьем, в котором не было места вражде и ненависти, забывались раздоры, объединялось несовместимое в обычной жизни, и на просветленных лицах появлялись слезы.
В тот весенний день, когда я впервые увидел белварошскую церковь, неожиданно зазвонили ее колокола. Рядом тотчас отозвалась колокольня францисканцев. Ей стал вторить храм ордена сервитов. Трепетно зазвучал бронзовый перелив Университетской церкви, и совсем уж издалека мерным набатом ответила базилика святого Иштвана. Я вспомнил, что это значит. Церкви никого не звали и не возвещали полдень, хотя было ровно двенадцать. Еще пять столетий назад им было предписано изо дня в день, до скончания мира напоминать о победе сорока тысяч христианских воинов Яноша Хуняди над двухсоттысячным войском султана Мехмеда Второго.
Славят всех героев, живших и до и после 1455 года. Вызванивают реквием и требуют не забывать. Колокола звонят пятьсот лет.
Стесняясь признаться, что за будничной суетой прежде не слышал их, я спрашивал будапештцев: неужели это происходит изо дня в день? Ведь бывали страшные времена, город вымирал от холеры и чумы, его опаляли войны, и он погружался в кровавые оргии; столько раз ему было не до высоких помыслов.
— Верно,— говорили мне.—Как раз поэтому кто-нибудь непременно звонил.