Зимние солдаты
Шрифт:
Меня выдвинули на работу в волостной комитет партии. Я был заведующим отделом народного образования, заведующим земельным отделом волости.
Тогда ведь тоже шла перестройка. И трудная.
И вдруг – опять война, теперь гражданская.
Сначала на нее пошел мой младший брат Женя. Я же говорил, что он был коммунистом. Когда фронт, казаки, приблизились к Козлову, он записался в Красную армию добровольцем, во время одной из добровольных мобилизаций. Но какой он был вояка… – обучения-то никакого. Очень скоро вся их группа попала в плен. Но казаки отнеслись к ним, показалось, по-хорошему: отпустили по домам, взяв подписку, что они снова не пойдут воевать. Казаки знали, что делали. Они сводили пленных в баню и выдали им чужое белье, сказав, что их белье отправлено
А оказалось, что всем выдали белье умерших от тифа. В то время в обеих армиях мор был большой от болезней. Меры принимались, но недостаточные, по-видимому. Вот так Женя вернулся домой в Изосимово больным. Бабуся баньку протопила, ухаживала за ним, как могла. Но он прожил дома только дня два-три и умер на наших с мамой руках. Отец об этом ничего не знал. Он в это время уже перестал жить с нами, с «красными», и по распоряжению архиерея получил свой приход в другом селе.
Вот тут и я подал заявление о добровольном вступлении в Красную армию. Воевал в качестве комиссара батальона на востоке, был при взятии Казани, Уфы. Ну а дальше – игра в карты и военный трибунал…
Когда после ночи перед возможным расстрелом, уже рядовым и исключенным из партии, я прозрел, меня отправляли обратно в Тамбов. Но я почему-то попросил направить меня не туда, а в другую часть, в Моршанск, в особый батальон Южного фронта. Не хотел, наверное, в таком виде ехать домой. Знал ведь: мой недоброжелатель – комиссар полка – так был уверен, что меня утром расстреляют, что, не дожидаясь утра, послал в Изосимово депешу о моем расстреле за игру в карты на фронте.
«Учиться! Учиться!»
– В Моршанск я приехал совсем больным. По-видимому, на нервной почве все тело покрылось ужасными язвами, и меня направили в госпиталь. Врачи удивлялись, почему я не расчесал эти раны – они знали, что такие язвы очень чешутся. Но, побыв под военным трибуналом, я больше всего боялся, что, если расчесать раны, можно снова попасть туда же. Решат, что я сделал это специально, как «самострел», чтобы не воевать.
Итак, я начал лечиться в Моршанске. А в это время состоялся, не помню уже какой по счету, съезд партии, на котором очень настаивали на том, что молодежь должна учиться. Особенно те красноармейцы, что в это время были по болезни не в строю.
Речь Ленина меня потрясла. Я и сам, выходец из поповской среды, после всего случившегося, без всякой политграмоты понимал, что выходом из тупика, в котором оказался, для меня могла бы стать учеба. Только я не знал, как начать. Поэтому слова Ленина меня вдруг встряхнули, подняли на ноги. «Учиться! Учиться! Учиться!» – звучали в ушах ленинские слова. Я их просто распевал целыми днями.
Я проделал необходимые движения, подал заявления, и получил направление во вновь образованный Тамбовский сельскохозяйственный институт. Точнее, мне посоветовали подать туда заявление. Я подал его вместе с ходатайством Всероссийского главного штаба Красной армии о том, чтобы мне не чинили препятствий. Хотя какие препятствия – образование ведь у меня было. Но несмотря на то, что все так хорошо получилось – меня без всяких трудностей как простого красноармейца демобилизовали из армии, я стал одним из студентов института – мешало беспокойство за близких. То прозрение, которое случилось у меня в ночь перед возможным расстрелом, не давало покоя. Нужно было спасти мать и находящихся еще под ее крылом брата и сестру, оборвать их связи, все отношения с отцом – активным, служащим священником и врагом новой власти. Надо было как-нибудь перевезти их и укоренить в таком месте, где их прошлое не было бы известно никому. Я был уверен, что в самое ближайшее время власть нанесет удар по всем, кто как-то был связан с ее врагами.
Удивительно, но это большое, трудное и опасное дело мне удалось. Я решил сразу же продать изосимовский поповский дом, где мама жила с детьми одна, потому что папа уже ушел от них. Он получил у архиерея назначение священником в другое село, из которого сбежал поп, а мама отказалась
К сожалению, я не встречался больше с папой. Я занимался другим. Дом поповский за мамой остался, а огород при доме у нее отобрали. Но кто же будет в селе покупать дом без огорода? А я ведь хотел его продать, чтобы на эти деньги купить маме другой дом в спокойном месте. Пришлось ехать в Козлов и оформлять огород опять, только теперь уже на себя. Для этого я ходил по земельным комиссиям, рискуя встретить там знакомых, знавших меня раньше. Когда же все бумаги были получены, и у нас появился огород, наш дом согласился купить мельник. Договорились, что он даст за него семь возов хлеба, муки.
Тогда я поехал в Козлов. На окраине городка, на Подгорной улице, последней в городке перед рекой, где и улицы-то настоящей не было – так, широкая тропинка перед обрывом к реке Воронеж, с одной стороны которой стояли дома, – я нашел почтового чиновника, который сказал мне, что он готов продать свой дом хоть сейчас за те семь возов хлеба. Договорились, что я завтра же привезу ему этот хлеб и он освободит дом. На другое утро на улицу Подгорную въехал целый обоз: семь подвод с хлебом и еще несколько подвод со всеми вещами из старого, изосимовского дома, мамой, Кланей и Колей.
И тут чуть не случилась трагедия. Почтовый чиновник вдруг заявил, что он передумал и уже не хочет продавать свой дом.
– Как это не хочет, если мы уже продали свой старый и теперь оказались на улице?
Вот тут мне пришлось проявить всю силу убеждения и словесного, и физического, которым я научился за годы империалистической и гражданской войн, чтобы этот чиновник понял, что у него нет выхода и он должен отдать дом, забрав ту цену, которую за него запросил. С тех пор мама стала жить в этом доме, где гостил и ты…
Разговор о судьбе дедушки
Папа еще рассказывал о деталях переезда Бабуси в Козлов, но я уже не слушал его. Другое интересовало меня: что случилось потом с дедушкой, какова его судьба? Виделся ли папа с ним?
– Твой дедушка до конца своей жизни, а умер он в 1929 году, оставался священником. Служил сначала в одном из сел около Козлова, потом в самом Козлове в большой церкви недалеко от местного острога. Но я мало об этом знаю. Я довольно долгое время после того, как устроил маму и ее детей в Козлове и почувствовал, что они в безопасности, мало общался с ними. Несколько лет почти не виделся. Учеба в Москве; твое рождение, потом твоего братишки; тяжелая, ответственная работа управляющего в Сумской области; внезапная болезнь, когда надо было и лечиться, чтобы не ослепнуть совсем, и работать, чтобы вас кормить, и одновременно делать все, чтобы окончательно переехать в Москву, где мне пообещали, что я не ослепну совсем. И время было тяжелое – 1929–1930-е годы.
– Но о дедушке-то все же скажи.
– Я думаю, Николай, младший брат, с ним в это время был связан больше. Ему было лет шестнадцать, и отец иногда помогал ему деньжонками. Брат, конечно, частенько к отцу заходил. А я у него никогда не был. Один раз только Коля подвел меня к дому его новому, но мы так и не вошли. Не решился я.
– А дедушка до конца был священником?
– Да. Я думаю, что он, возможно, нашел себе кого-нибудь, какую-нибудь женщину, когда понял, что мама моя, Бабуся, не хочет да и не может быть с ним связана. Ты ведь знаешь, как в то время было? Тем более он до конца демонстративно был членом организации «русского народа», иначе говоря – монархистом. Он не говорил об этом прямо, но я догадывался. И он в спорax со мной защищал всегда старый строй, когда мы еще встречались. Поэтому я свой сыновний долг видел лишь в помощи маме. Я ей давал тогда каждый месяц двадцать пять золотых рублей – два с половиной червонца! Конечно, я мог бы встретиться в то время с отцом. Но не сделал этого. Боялся, что узнают и я провалю весь свой план спасения семьи. Вид у отца был уж очень поповский – борода, длинные волосы, схваченные в косу, подрясник. Он был меньше меня ростом, коренастый и всем своим видом похожий на ненавистного тогда людям и власти попа.