Шрифт:
Маргариде
Посмертный опус
Девицы Редерлейн не без мучений продержались до Э 12, так как играл их учитель. Э 15 обратил в бегство двухжилетного франта.
Он крутанул стул, потому что тот оказался низковат. Хотя полчаса назад установил все как положено. Нет-нет, теперь слишком высоко. Да еще пошатывается, представляешь? Черт бы его побрал. Вот так. Не так. Так. Он достал из кармана пиджака платок и вытер потные ладони. А заодно обмахнул платком чистейшую клавиатуру, как будто и она вся взмокла от замешательства. Поправил манжеты. На мне живого места нет. В горле пересохло, весь будто изодран колючками до крови, а сердце только и ждет, чтобы разорваться
1
«Музыкальные страдания капельмейстера Иоганнеса Крейслера»; из цикла «Крейслериана» (1810–1815) Эрнста Теодора Амадея Гофмана (1776–1822), перев. П. Морозова. – Здесь и далее примеч. перев.
На самом верху, в третьем ярусе, за несколько часов от сцены, неразличимые в полумраке зала, страдали глаза цвета янтаря и меда, ведь уже целых четыре минуты Пере Броз тщился стереть с ладоней страх, и публика битком набитой филармонии, безмолвно следящая за каждым его движением, мало-помалу приходила в волнение.
Пере Броз снова поправил манжеты. Пустота справа влекла его к бессмысленному саморазрушению, но он не поддался. Две большие капли пота скатились со лба и на миг затуманили взгляд, а на галерке глаза цвета янтаря и меда залились слезами сострадания к злополучному Пере, разве они не видят, как он терзается, почему не понимают, что мучают его. Броз снова достал платок и протер глаза. Закрыл лицо руками, изо всех сил стараясь избавиться от странного видения, представшего ему, когда он вышел на поклон, и ничего не приходило ему на ум, одна лишь смерть. Он сделал два глубоких вдоха, и зазвучали таинственные первые аккорды сонаты D 960 [2] . По залу пробежал озноб смятения, как так можно, почему он начал с заключительного произведения, когда в программе сказано… Он что, сбрендил, зачем все ставить с ног на голову? а янтарные глаза сосредоточенно внимали сокровенному размышлению о смерти, даже не подозревая, что Вешшеленьи сказал, что в жизни нет ничего более трогательного, чем эта соната, они внимали сокровенному размышлению о смерти, написанному человеком, который привык плакать в си-бемоль мажоре.
2
D 960, Соната для фортепиано № 21 си-бемоль мажор, написанная Францем Шубертом в 1828 году.
По истечении сорока двух минут тринадцати секунд уже никто в зале не задавался вопросом о том, зачем пианист начал с заключительного произведения, все они внимали и внимали с открытой душой. Когда угасла последняя нота, Пере Броз простер руки над клавиатурой, подобно демиургу, являющему чудную силу, и в первый и последний раз за свою карьеру получил в награду десять, пятнадцать бесконечных секунд тишины. Тут он расслабил плечи и опустил руки в полном изнеможении, и зал взорвался аплодисментами. Пере Броз встал, посмотрел направо, в ту сторону, откуда веяло могильным холодом, и в самом деле увидел его снова: он сидел в первом ряду, в затейливых круглых очках, широколобый, кудрявый, экстравагантно одетый, в седьмом кресле справа, в смертном безмолвии, и глядел на пианиста в упор, из вечности слыша, как люди самозабвенно аплодируют, и, вероятно, осуждая его за посредственное исполнение. В холодном поту Пере Броз удалился со сцены под восхищенные возгласы публики. Вернувшись на сцену и склоняя голову в благодарность за рукоплескания, он внезапно подумал, что всамделишный Шуберт как две капли воды похож на свой портрет с обложки «Voyage d’hiver» [3] , его скрупулезной, но спорной биографии авторства Гастона Лафорга, изданной в начале двадцатого века. Уходя, как полагается, за кулисы, он размышлял о том, что, по мнению Лафорга, все три сонаты 1828 года, не изданные при жизни автора, были написаны в лихорадке тщеславия, когда Шуберт узнал, что Бетховен скончался и путь свободен. Его ладони покрылись потом, как будто он все еще играл. Он снова вышел на поклон, и ему захлопали еще громче. Я больше не могу играть. Пусть Шуберт уходит. Пусть его выгонят из филармонии. Господи Боже, я не в силах перед ним играть. Он поклонился. И подумал о том дне в Вене, на Грабене, когда за чашкой дымящегося шоколада обожаемый Золтан Вешшеленьи сказал ему, помилуй, Петер, какая, к черту, лихорадка. Шуберт оставил наброски, черновики, сомнения, исправления и множество вопросов касательно трех сонат: лихорадка здесь ни при чем. (Шоколад был такой горячий, что Вешшеленьи обжег себе язык. Какой он все время рассеянный, какой он все время грустный, мой Золтан.) Шуберт знал, что делал, Петер; он знал, что размышляет о собственной смерти. Особенно в сонате D 960.
3
«Зимний путь» (фр.).
– Парень, ты просто гений. Хотя и сукин сын, – выпалил Пардо, выпихивая его снова на поклон.
Когда он вернулся, рукоплескания все еще не смолкли, но Пере Броз сухо сделал знак распорядителю, что больше не выйдет, чтобы тот закрыл дверь.
– Я не хочу больше играть концерты.
– Всего один концерт, тринадцатого декабря. Полный зал. На что тут жаловаться?
– Я пошел в гримерную, – ответил пианист, как будто вся беда была именно в этом.
– К тебе пришли. Мадам Гроссман.
– Я не хочу никого видеть.
– Это же мадам Гроссман.
– Я сказал, никого.
– Какого дьявола ты стал играть не в том порядке?
– После концерта пусть меня у входа ждет такси.
– И не мечтай. После концерта мадам Гроссман и интервью.
– Нет, говорю тебе, такси.
– А я говорю, что ты сукин сын.
В andante sostenuto сонаты D 960 смерть приближается из дымки над Дунаем, издалека, она все ближе и страшнее, и в исполнении Пере Броза трехминутную тему пронизывала непрестанная тревога, нарастая в постепенном крещендо, которое выдержать в силах лишь золотые руки с алмазом в каждом пальце. А при повторе темы в зале воцарилось безмолвие такой силы, что он чувствовал, как дышат деревянные панели на стенах. Исключительно, единственно по этой причине он только усмехнулся в ответ Пардо и направился в гримерную, а обиженный импресарио поплелся за ним. Пианист хлопнул дверью у него перед носом: как он смеет так обращаться со мной, ведь без меня он как без рук, без головы, без памяти!
Пере Броз налил себе бокал «Вдовы Амбаль», как будто это был самый что ни на есть обычный концерт и ничего особенного не произошло. Однако слез сдержать не смог. Он подошел к стоявшему у стены фортепиано и нежно погладил клавиши. Отпив еще глоток, Броз сел за инструмент и в глубоком отчаянии опустил голову. Тут пианист увидел бандероль, которую ему доставили прямо перед выходом на сцену. Срочная авиадоставка, из Вены. Он в нетерпении вскрыл пакет. Великолепное издание. Он увидел на обложке венскую францисканскую церковь, в которой Фишер тридцать три года служил органистом. И посвящение Золтана: «Пере Брозу, чьи уверения в том, что четверть века спустя мое исполнение сонаты D 960 кажется ему непревзойденным, подарило мне величайшую в жизни радость. От автора, у которого недостало мужества продолжать бесчеловечную карьеру пианиста. Да пребудут с нами образы любимого Шуберта и великого Фишера. Твой друг Золтан Вешшеленьи».
Он отхлебнул еще шампанского и устремил взгляд в прошлое.
Золтан Вешшеленьи наигрывал си-бемоль, ля, ре-бемоль, си, до на старинном фортепьяно в здании архива, откуда не выходил с утра до ночи с тех пор, как стал печальным. Вот он еще раз сыграл мелодию Фишера и подошел к окну. На улице венское небо разразилось внезапным, совершенно неуместным средиземноморским ливнем.
– Что это такое?
– Главная тема.
– Подожди, но ты же сказал, что Фишер умер в тысяча восемьсот двадцать восьмом году?
Вместо ответа музыковед указал на рукопись. Она пожелтела от времени, но отлично сохранилась. Партитура была сделана чисто, каллиграфически тщательно. Странная музыка, написанная с большой любовью. Броз поразился тому, как эту соль-мажорную сарабанду можно было сочинить из такой необычной мелодии. Или, может быть…
– Здесь нет ключевых знаков. В какой она тональности?
– Не знаю. Это не тональная музыка. И не модальная.
– Не может быть.
– Нет. Так оно и есть.
– Звучит очень красиво.
– Невероятно. У меня в голове не укладывается, как ему удалось такое написать во времена Моцарта и Бетховена.
Структурное развитие темы состояло из двух частей длиной в шестнадцать тактов, каждая из которых представляла собой сарабанду из четырех музыкальных фраз по два такта, начинавшихся с той же странной мелодии. Все было безупречно, мастерски построено.
Оба друга долго молчали, слушая нестройное звучание дождя. Отдельные капли ливня настойчиво стучали о какую-то забытую на земле железяку, и пронзительно раздавался до-диез. От этого становилось не по себе.
– Настоящая сенсация, – заключил Броз, проведя полчаса за чтением семи вариаций.
– Такую находку мне бы хотелось опубликовать как можно скорее. Фишер, никого не задевая, перешагнул через Брамса и Вагнера, превзошел Малера и опередил Шёнберга. Он хотел обновить музыку, пока она еще не изжила себя.
– Однако сам обнародовать свои творения не решился.
– Его, должно быть, ужасала мысль о том, что скажут люди.
– И все же партитуру он не уничтожил. – Тут Пере Броз посмотрел другу в глаза. – А вдруг это фальшивка? Тебе не приходило в голову, что кто-то решил над тобой подшутить?