Зимний скорый. Хроника советской эпохи
Шрифт:
— Здравствуйте, Дмитрий Николаич!
Димка хмуро кивнул ему:
— Я выйду, провожу друзей до ворот.
— Конечно, Дмитрий Николаич.
— Это Володька-следопыт, — тихо пояснил Димка Григорьеву.
— Какой следопыт?
— Оружие искал на Синявинских болотах, музей в своем техникуме устроить хотел. За это и залетел сюда. У ментов он в доверии. Видишь, на вахту сажают за себя, в город часто отпускают.
Настроение у Димки явно портилось.
Вышли в темноту, на мороз. На небе горели крупные звезды.
— Вернись, — сказал Григорьев Димке, — куда ты без пальто, простынешь.
— Ничего, — ответил Димка, — я вас до ворот только.
Он совсем сник.
— Иди, замерзнешь, — повторил Григорьев. — Ничего, мы теперь скоро увидимся.
— Увидимся. Я, может быть, на Новый год уже приеду. Или в январе. Обещают отпускать.
И вдруг Димка обнял Григорьева и холодными губами ткнулся в его щеку:
— Ладно, идите!
Он еще обнял и чмокнул пошатнувшегося Марика, махнул рукой и побежал к зданию.
Когда вышли за ворота, Григорьев оглянулся. В черном проеме приоткрытой двери светился огонек сигареты.
— Счастливо! — крикнул он Димке.
— Топайте! — донеслось в ответ. И что-то еще, неразборчивое: — Электричка… Новый год…
В темноте, да еще во хмелю идти по тропинке через поле оказалось куда тяжелей, чем днем. На этот раз Марик брел впереди. То и дело его заносило с тропинки в сторону, в глубокий снег. Вдруг он остановился и сказал:
— Видел, как у них? Даже охраны нету. И никто не бежит.
— Куда убежишь?
— Верно, — согласился Марик. — Это верно… — и зашагал дальше.
Они были вдвоем в огромном снежном поле. Чуть темнела под ногами тропинка. Дрожали в черно-синем небе яркие звезды. И вдали светили сквозь редкий лесок спокойные огни станции.
Вдруг Марик, не оборачиваясь, закричал:
— Слушай, год-то какой! Новый год — восьмидесятый!
— Ну и что?
— Коммунизм должен наступить!
— Наступит, Тёма, наступит. Давай, топай, на электричку опоздаем.
Но Марик через несколько шагов опять остановился. Сказал таинственно:
— А ты понял, что это было?
— Где? — удивился Григорьев.
— Ну там, у Димки.
— Черт их поймет! Не то тюрьма, не то кабак, не то санаторий для ханыг.
— Ничего ты не понял. Они же нас убивают.
— Успокойся, Тёма, никто никого не убивает.
— Убиваю-ут!! — вдруг закричал Марик, кажется, на всё ночное снежное поле, так что Григорьеву стало жутко.
— Ты выпил, Тёма, успокойся.
— Убивают! Они — не люди… Но мы, мы… Разве мы — люди, если им позволяем себя убивать?!
— Успокойся, Тёма!
— У меня в мозгу клеток больше, чем звезд в Галактике, и каждая устроена сложней, чем звезда! Зачем это мне? Зачем тебе, Димке, зачем тому химику синерылому? Зачем нам всем, если мы не люди-и?!
— Тише, Тёма, успокойся! Станция близко. Ты что — в вытрезвитель захотел?
Марик развел руками так, словно хотел обхватить небосвод со звездами:
— Как там Джинс сказал? Жизнь — это болезнь материи?.. Верно! У нас его мракобесом называли. А он всё сказал честно… Я тоже хочу быть честным! Хочу в спецкомендатуру-у!!
Марик развернулся и, наклонив голову, пошел по тропинке прямо на Григорьева.
Григорьев схватил его за узкие плечи, затряс:
— Да очнись же ты, черт! В самом деле загремим с тобой! Тебе что — бумагу из милиции хочется на работу? Не дури, слышишь!
Голова Марика моталась из стороны в сторону, его темное личико было почти неразличимо во мгле, только блестели глаза, как сквозь прорези в черной маске. На морозе от него сильно пахло спиртом.
— Хватит, — попросил он. — Хватит, голова кружится.
Григорьев отпустил его.
— Ра-бо-та, — выговорил Марик. — Это ты правильно вспомнил… Работа и семья. И ты уже не человек…
Он повернулся, стремительно зашагал к станции и вдруг заорал «Пионерскую-новогоднюю», оттуда, из репродукторов пятидесятых, пытаясь маршировать, проваливаясь в снег, и всё равно взмахивая руками в такт:
Чтобы праздник был веселый, Подпевай, родная школа! Наш задо-орный смех Пусть несется звонче всех!..— У меня какие-то твои книги, — вдруг вспомнила Аля.
Похоже, она была раздосадована. Победная для нее мелодия прощания изломилась перед самым финалом пошлым житейским аккордом: остались книги, книги надо вернуть.
— Ничего, — сказал Григорьев. — Пусть пока полежат у тебя. Отдашь потом.
— Когда — потом? — насторожилась Аля.
— Откуда я знаю? Когда-нибудь.
Попытался вспомнить, какие же у нее могут быть книги. Кажется, томик Сент-Экзюпери. Да, точно.
Это было минувшей зимой. Она пришла к нему вечером, замерзшая. Он поставил чайник, достал банку варенья. Было так приятно хлопотать ради нее. И так тревожно. Ее влюбленность истаивала. Уже прорезались первые нотки снисходительности — то, что труднее всего стерпеть. Оставалась чувственность, но долго ли на ней одной протянешь? Хотя, еще не иссякло до конца и алино любопытство.
Она в тот вечер перебирала книги у него на столе и вдруг засмеялась:
— Читаешь детское?
— Что?