Зимний скорый. Хроника советской эпохи
Шрифт:
— Вот, «Маленький принц».
— Это же «избранное», здесь несколько произведений. «Маленький принц» и мне кажется неглубоким. Такие простые аллегории, наивность отдает нарочитостью. «Ночной полет» достаточно прочесть в юности, а потом один раз перечитать взрослым и понять, что это тоже сказка. А вот «Планета людей»… В тридцать девятом, в год всеобщей ненависти, написать «Планету людей» — для этого надо иметь великую душу. Но главное — «Военный летчик». Неужели ты не читала? Может быть, это самая значительная книга нашего времени, «Война и мир» двадцатого века. Мне кажется, так писал бы Толстой, если бы воевал не артиллеристом в Крымскую войну, а военным
Он взял у Али томик, полистал:
— Вот, слушай, это написано в сорок первом: «Я буду сражаться против всякого, кто провозглашает превосходство какого-то одного обычая над другими обычаями, одного народа над другими народами или одной идеи над другими идеями»… Понимаешь? Со своей-то мировой известностью и старыми ранами он мог бы со спокойной совестью дождаться конца войны в Америке. Да и вернувшись на фронт, мог бы не рваться в боевые вылеты, его же так не хотели посылать! Остался бы жив, написал бы новые книги. Нет, «я буду сражаться». И это не геройство, он никогда не геройствовал. Не жажда мести врагу — меньше всего он похож на мстителя. Это то, что нам кажется высшим состоянием, а в действительности, быть может, есть самое естественное, заложенное в человека при сотворении вместе с разумом и душою. Это — исполнение основного закона жизни… Говорят, не может быть одной правды для всех. Почему не может? Вот она: «Я буду сражаться!» Только против этих знаков мертвечины и должен сражаться человек.
— А за что? — спросила Аля.
— За всё остальное. Потому что всё остальное и есть — жизнь.
Конец января 1980 года, воскресенье. Григорьев с Алёнкой отправились в цирк. Это Нина взяла билеты и предложила ему пойти. Нина была права: надо выполнять отцовские обязанности, а он несколько месяцев не виделся с дочкой.
Он ждал Алёнку на улице. Девочка вышла к нему из подъезда, одетая как на картинке из журнала мод: в новой шубке, в пушистой меховой шапочке, в красно-белых, явно заграничных сапожках и в красных с белым узором, в тон сапожкам, рукавичках. В первый миг поразился: как она вытянулась! А впрочем, что ж удивляться, ей скоро девять лет.
— Добрый день, — сказала Алёнка и взглянула на него огромными голубыми глазами Нины.
Хотел поцеловать ее, да постеснялся. А главное (не подумал об этом заранее!) оказалось, что им не о чем говорить. Но в цирк ехали на метро, там было шумно, разговаривать всё равно невозможно. А в самом цирке они оказались в такой толчее, посреди такого детского визга, что едва удавалось обмениваться короткими фразами.
— Купить тебе мороженое? — спросил Григорьев.
— Да, спасибо, — кивнула Алёнка.
Он купил стаканчик и краем глаза наблюдал, как она ест, удивительно аккуратно и чистенько. Доела (даже не испачкав розовые губки) и еще раз сказала: «Спасибо». А он вдруг испугался, что девочка простудится по его вине.
Началось представление. Под раскаты оркестра по арене маршировали артисты в сверкающих блестками трико, высоко поднимая развевающиеся спортивные знамена. Они образовали круг, в центре оказался певец с микрофоном, и, усиленный динамиками, с разных сторон хлынул потоками звонкий баритон, радостно сообщавший публике: «У на-ас особый год!»
Григорьев сразу и не понял, о чем это? Какой такой необычный год наступил, коммунизм, что ли? Потом разобрал: ленинский юбилей, сто десять лет, и еще олимпийские игры. «У на-ас особый год!» — перекатывался под куполом цирка припев. Алёнка рядом спокойно смотрела и слушала.
Хотелось зажмуриться, заткнуть уши от стыда, бессилия, тоски. Уже месяц, как обрушилось невероятное — война в Афганистане. Сахарова выслали в Горький. Президент Картер объявил, что США отказываются ратифицировать договор ОСВ-2, и призвал к бойкоту московской олимпиады.
Никто вокруг ничего не знал толком. Пытались слушать «голоса», но на всех волнах надсадно завывали глушилки. Их запустили разом, безошибочно и мощно перекрывая диапазоны. Значит, все годы разрядки держали в полной готовности. Бился понизу растерянный шелест: «Что же теперь будет?» О, проклятое, беспомощное «что же теперь будет?»! О, это вечное российское принятие каждого поворота исторической судьбы! Вначале — ужас, потом — смирение, привычка. И дальше — обыденная жизнь среди того, что еще вчера показалось бы кошмаром.
Хоть бы Алёнка сама заговорила с ним, спросила о чем-нибудь. Но Алёнка молчала, глядя на арену.
А у него болела голова и тело казалось ватным. Зимой вообще устаешь сильнее, да вдобавок он уже неделю ездил вечерами на сборы офицеров запаса. Всегда терпеть не мог эту бестолковщину: две недели таскаться после работы в свой бывший институт на военную кафедру и торчать там допоздна, ни поесть, ни выспаться. Уставшие за день «запасники» на занятиях, в тепле, сидят одурелые, откровенно спят. Кажется, что проще: забери людей всего на несколько дней с отрывом от работы, они хоть что-то усвоят. Нет, и тут всё навыворот, и тут неважен результат.
Моложавый лысоватый майор прохаживался перед аудиторией. За его спиной висела пожелтевшая от времени «Схема организации мотострелкового полка». На столе лежал автомат Калашникова нового образца, непривычно удлиненный трубкой надульника. Майор только что провел перекличку и недовольно кривился: слишком много отсутствующих.
— Ну и потери! Как в Афганистане!
Люди зашевелились. Вскинулись даже те, кто дремал:
— Потери? Что — в Афганистане большие потери?
— Боевые! — усмехнулся моложавый майор.
Скорей всего, на своей тихой военной кафедре он получал информации не больше, чем они. Но на его гладком лице было насмешливое превосходство принадлежности к тем, кто ЗНАЕТ.
За окнами аудитории звенел трамвай. Ленинградский снег, закрученный ветром, бился в стекла. Среди немолодых, усталых людей за ученическими столами шурша перекатывалось царапающее слово: «потери, потери».
Кто-то решился, спросил:
— А когда, примерно, там кончится?
Майор остановился, снисходительно сощурился и сказал, разделяя слова, как бестолковому ребенку, — весело сказал, то ли с непонятным предвкушением, то ли с еще более непонятной угрозой: