Зимний скорый. Хроника советской эпохи
Шрифт:
— Я через три дня улетаю в командировку. Не приезжай в этот раз в аэропорт, потом придется одной из Пулково поздно ехать.
— А когда у тебя рейс? — нахмурилась, что-то прикидывая. — Ладно, я подумаю. Как будет настроение.
И в этот миг раздался спасительный, как ему показалось, телефонный звонок. Он сорвал трубку. Звонил Марик.
— Да, Тёма! Как дела?
— Ничего, — скучно ответил Марик.
— А что голос у тебя такой? Ничего не случилось?
— Марина в Москву ездила, — ответил Марик, — в командировку.
— Ох, как интересно! Я в Москве давным-давно
— Марина говорит, Визбор умер.
До Григорьева дошло не сразу, какими-то толчками: умер кто-то… умер незнакомый, слава богу… ну, конечно, Юрий Визбор, жаль, жаль… Неужели Тёма только из-за этого позвонил?
— Жаль, — сказал он в трубку.
— Жаль, — отозвался Марик.
И тут ледяная вода поднялась и затопила сердце:
— Что ты говоришь?! Ты точно знаешь? Он же молодой совсем, ему, наверное, и пятидесяти нет!
Заметил краем глаза, как личико Али шевельнулось в подобии усмешки. Вырвалось же при ней — «пятьдесят» и «молодой». Да, черт побери, для твоих двадцати четырех лет пятьдесят — старость, а для моих тридцати семи — еще молодость! Но и эти мысли сразу потонули в том холодном, темном, что продолжало подниматься.
— Откуда Марина узнала? Слухи?
— Конечно, слухи, — отозвался Марик.
— Ну, может, болтают. Высоцкого вон сколько раз хоронили.
— И в конце концов он умер.
— Всё равно не поверю, пока своими глазами не прочитаю.
— Где ты Визбора некролог прочитаешь? В какой газете? Он же не секретарь обкома.
Оба помолчали, чувствуя молчание друг друга, соединенные этим молчанием. Потом Марик сказал:
— Да, жаль. Ну пока! — и положил трубку.
— Что случилось? — Аля стояла, готовая уйти.
— Визбор умер.
— А кто это? — спросила Аля.
Надо было ответить коротко и выпроводить ее. Но ледяная вода, заполнившая его целиком, сковывала мысли, движения. И словно кто-то другой, болезненно невесомый, суетливый, прорываясь сквозь его отяжелевшее тело и онемевшую гортань, стал нелепо объяснять Але, кто такой Визбор. Был Высоцкий, символ того горького, что всем нам досталось, и был Визбор — символ того немногого светлого, что нам тоже все-таки досталось. Того, что должно было сбыться, и не сбылось. Не обмануло — просто не сбылось.
Он запутался в словах. Весь уже налитый ледяным, потянулся, стащил со шкафа свой магнитофон, дешевенькую «Электронику», и коробку с кассетами. Стал их перебирать — не то, не то… Вот, Визбор! Втолкнул кассету, нажал клавишу. Вначале оказался «Сретенский двор» — не то, Аля не поймет, она таких дворов уже не видела… Надавил перемотку, прокрутил немного, остановил. Что там? «Спокойно, товарищ, спокойно» — не надо, это смерть Димки!.. Еще перемотка и остановка. Что там? Опять не то? А комнату уже легко наполнил голос Визбора:
А будет это так: заплачет ночь дискантом, И ржавый ломкий лист зацепит за Луну, И белый-белый снег падет с небес десантом, Чтоб черным городам придать голубизну.При
Он морщился оттого, что сдерживаемые слезы щекотали глаза, а губы сами шевелились, шевелились, повторяя:
Друзья мои, друзья! Начать бы всё сначала, На влажных берегах разбить свои шатры. Валяться на досках нагретого причала И видеть, как дымят далекие костры…Аля смотрела на него с выражением, похожим на брезгливость.
…Он откинулся в кресле. Потянул, смыкая, привязные ремни. Но кто-то легонько дернул его за рукав — мальчик с соседнего места.
— Рано, — сказал мальчик. — Еще не застегивайся.
У него было круглое, курносое, очень серьезное личико. Серые большие глаза строго смотрели на Григорьева. И говорил мальчик чисто, правильно, совсем по-взрослому. Детской была только короткость фраз.
А у меня нет сына, — подумал Григорьев. — И не будет уже, наверное, никогда.
— Как зовут тебя? — спросил он мальчика.
— Андрей.
— Ты почему один? С кем ты летишь?
— С мамой.
— Ты ленинградец сам?
— Нет, мы так. Прилетели, два дня в гостинице пожили.
— А теперь?
— Туда прилетим. В гостинице поживем. Потом обратно полетим.
— Что-о? — изумился Григорьев.
— Меня оставить негде, — Андрей вздохнул. — В садике тараканов травят.
— Не мешает он вам? — над креслом Григорьева склонилась высокая стюардесса.
Он взглянул снизу вверх в ее серые глаза, в ее круглое лицо, некрасивое и милое, с короткой челкой русых волос, выбившихся на лоб из-под синей форменной шапочки. Лицо тридцатилетней одинокой женщины, бесконечно усталой и так же бесконечно выносливой. Он достаточно читал по лицам, чтобы даже без рассказа мальчика оценить и неустроенность ее, и смирение с судьбой, и упрямую жизнестойкость.
Вот полюбить такую, — подумал он, — надежную. И всё станет легче.
Он улыбнулся ей:
— Нет, не мешает.
Она тоже чуть улыбнулась, и в этой слабой — одними губами — улыбке, в спокойном, сочувственном взгляде ее серых глаз было ответное понимание, безошибочное женское чутье того, что могло бы быть и никогда не сбудется между ними.
— Потерпите его, — сказала она. — Когда взлетим, он быстро уснет.
Она пошла вперед по проходу, он вслед окинул взглядом ее крупную, сильную, чуть угловатую фигуру, большие кисти рук, опущенных вдоль бедер. Она скрылась за зеленой занавеской пилотской кабины, над которой вспыхнула надпись: «Не курить. Пристегнуть ремни».