Зимний скорый. Хроника советской эпохи
Шрифт:
Изучив уйму американских патентов и статей, он объявил Виноградову, что преобразователь, подобный трофейному с его удивительной плёночкой, сделать можно. Что требуется? Экспериментальная база! С одной авторучкой тут не справиться.
И, выслушав его внимательно, Виноградов отправился к Минаеву. Долго доказывал старому самодуру, насколько сложна работа и какая громадная подготовка нужна для того, чтобы ее хотя бы начать. А в результате… в результате Григорьеву выделили собственное помещение — бывшую кладовую одного из цехов в дальнем углу территории.
Собственное
Собственное помещение! Другие по пять, по десять лет работают — и ничего не имеют, кроме обшарпанного стола в общей комнате. Григорьев знал, что ему завидуют. Но мало того: Минаев распорядился, чтобы в отделе снабжения ему по первому требованию выдавали чековую книжку. Теперь он мог ездить по магазинам приборов и сам, по собственному выбору, покупать всё, что захочет! И он уже начал обустраивать свою «клетушку» (так прозвал ее для себя по старой памяти).
Нет, голова у него не закружилась. Он не «полубог», он — рядовой инженер с окладом сто десять рублей и чувства реальности не утратил.
Он сказал:
— То-то и оно, Тёма! Что у нас есть, кроме работы? Но, может быть, и это не так мало…
В декабре семидесятого, в канун Нового года, он пришел поздравить родителей. На отсутствие Нины мать с отцом больше не сетовали, ожидание ребенка всё изменило.
Отец, довольный, усмехался:
— А что, я совсем еще молодой дедушка буду!
Мать беспокоилась:
— Как Ниночка себя чувствует? Ты скажи ей, чтобы, главное, ничего тяжелого не поднимала! И если стирка там или что — помогай!
Отец всё ждал, когда мать уйдет на кухню. Не дождался, махнул рукой и под возмущенное ворчанье матери вытащил бутылку водки, приговаривая: «Не кудахтай, не кудахтай!»
— Вот, — сказал он Григорьеву, — жизнь прожили с «Московской» и «Столичной», два восемьдесят семь и три ноль семь — вся арифметика была. А теперь — переучивайся на старости лет. Эту, по три шестьдесят две, знаешь, как прозвали? «Попрыгунья» или «коленвал».
Действительно, буквы в слове «ВОДКА» на зеленоватой этикетке скакали вверх-вниз.
Отец наполнил стопки и продолжал:
— А вино дешевое, крепленое, знаешь как теперь называют? «Солнцедар» этот, «Южное» и всю такую дребедень? БОРМОТУХА! Мне сказали, я целый день смеялся. Да уж, народ у нас за словом в карман не лезет. Сделать ничего не могут, так хоть языком почешут. Вот всё в язык и уходит… Да ладно — водка подорожала, меньше пить не станем и больше не начнем. Лишь бы наши бояре не учудили, как в Польше, цены на всё вдвое влупить. Слыхал, что там было, у поляков?
— Рабочие бастовали.
Отец нахмурился. Сказал жестко:
— Там рабочих — расстреливали.
— Как расстреливали?
— А как рабочих расстреливают? По демонстрации — из автоматов. Ребятки мои из цеха несколько дней в курилке только об этом и гудели.
— Они тоже «голоса» слушают?
Отец усмехнулся:
— А кто теперь вражьи голоса не слушает? Хотя и в наших газетах, если с умом читать, кое-что вычитать можно… Я-то в разговоры эти не влезаю, я всё же вроде начальника, а ребята, слышал, говорили: всё было так, как у нас при Николке в «Кровавое воскресенье», или как при Никите в Новочеркасске.
Лицо и голос отца были сейчас похожи на лица и голоса всех рабочих из цеховой курилки. Опять Григорьев ощутил виновато, что вырвался из того мира, пусть недалеко, но вырвался. А отец — там остался, там живет.
И еще — Новочеркасск… Отец сказал: «гудели». Теперь, в конце семидесятого. А когда-то, в шестьдесят третьем, цеховые работяги, матерившие остервенело любое начальство, издевавшиеся над Хрущевым, сразу понижали голос при упоминании Новочеркасска и умолкали, точно проглатывали страшное слово. Так и осталось оно, вроде бы не раз услышанное, не договоренным до конца, не ясным и отпугивающим от самого желания узнавать. Слово-призрак, обозначавшее нечто потустороннее. То, чего не могло быть, то, во что всё равно невозможно поверить.
Отец, будто угадав его мысли, внимательно посмотрел на него. Сказал:
— Всё ж таки, ты интеллигент уже у меня. В другой компании обитаешься… — Он взял стопку: — Но — молодцы поляки! Гомулку согнали, Герека назначили. Этот, вроде, правильный парень. Юнцом в Испании воевал, потом в сопротивлении, настоящий коммунист. Может, дело и наладит. Молодцы! Не то, что наши тюхи-матюхи безропотные. Поляки и за нас постарались. Может, и у нас теперь они побоятся цены вздувать.
Кажется, впервые Григорьев услышал, как отец говорит «они».
— Ну, сынок, с Новым, семьдесят первым годом! За тебя, за Ниночку, за вашего маленького! Уж ему-то, наверное, будет полегче жить.
— Нет, — сказал он, — ты не права, Аля. То, что тебе кажется эгоизмом, равнодушием, это… даже не знаю, как сказать. Может быть, это сдержанность? Понимаешь, наше поколение приучено молчать, крепко приучено. Мы всё время пытаемся что-то сделать, мы надеемся на перемены, но редко говорим об этом вслух. А вы — не делаете ничего, зато говорите громко и смело. Эти твои мальчики…
— Они свободны! — сказала Аля. — Они ничего не боятся!
— А чего им бояться? Они безвредны. Я не говорю, что мы лучше. Мы — другие. Эти тринадцать лет между нами… Я понимаю тебя. Я тоже легко и свободно чувствую себя только с ровесниками.
— И с ровесницами? — ревность всё же кольнула ее.
А ведь на этом можно было бы сыграть, — подумал Григорьев. — Ну разумеется: вовсе не так уж сложно было бы играть с ней и удерживать ее достаточно долго. Так в чем же дело? Играть не хочется. Знаешь, что ничем не оправдается трата души и нервов на игру. Ничем — ни алиной восторженностью, ни ее нежным телом. А теперь уже ни сил, ни времени не осталось даже для последней игры. Для того, чтобы хоть раздразнить ее напоследок — и расстаться с чувством победителя.