Зимняя Война
Шрифт:
А после надзирателям сказала – упился, спятил, впал в белую горячку, сам себе зенки выковырял, спьяну…
Вон он, вон, Голгофо-Распятский храм! Белый кирпич, красный по швам… шрамы по стенам от выстрелов, взрывов… разрушенный. Гордо тянет шею к Солнцу, к звездам. Стоны людей оттуда, изнутри, тоже к звездам летят. Звезды как глухие. Им и дела нет до нас. Христос ждет, ты знаешь. Он дает нам право ломиться одним-одинешеньким до последней черты. До края. Когда мы занесем ногу перед пропастью – Он к нам придет.
Точно придет?! Ты не врешь…
А ты – не веришь?!..
Они постояли на берегу, в снегу, набивавшемся в валенки, поглядели еще с минуту, в молчаньи, на срезанную ветрами и взрывами главу Голгофо-Распятского храма. Покрестились. Услышали, как в Анзерском скиту,
Они пошли, пошли ходко, загребая валенками снег, прочь от заметенной пристани с одиноким, источенным древесным жучком спасательным кругом, по заснеженной широкой отмели, на всхолмье, дальше от пролива. Избы глядели в них из вечереющего лилового, хмарного сумрака огненными, желтыми кошачьими глазами, звериными, горячими оконцами. Им надо было как можно дальше отойти от людных мест, выбраться к заливу, к свободной воде, раздобыть лодку, крепкую, не дырявую, с веслами, и гнать, гнать в открытое море, туда, где глаз выхватит на сшиве неба и воды корабль. И плыть, плыть к кораблю, налегать на весла, махать козьим платком, вопить, крутить руками: мы здесь!.. Мы здесь!.. Возьмите нас на борт!.. Увезите нас!.. Спасите нас!..
Побег обнаружили. Собаки были науськаны. Солдаты напялили ружья и автоматы наперевес. Федька Свиное Рыло трещал отборными матюгами, как трещотка, у него аж зубы заболели. За побег – пуля. «Нет, лучше мы сожжем их живьем!.. На Анзере!.. На Голгофе!..» – скалился Федька, вспоминая худое костлявое тело женщины, проигравшей ему в карты, когда-то бывшее нежным и стройным.
Солдаты рассыпались по лесу, отпускали с поводков собак, бестолково, для опуги, стреляли меж деревьев, палили в пихты, принимая их черные стволы за тощих длинных лесных людей. Случайно убили монаха, выбредшего из скита за шишками на растопку печи – под пулю подвернулся. Монах лежал в сугробе ничком, распластав руки в широких рукавах рясы, как черный коршун в полете, ушанка слетела с затылка, валялась рядом, и ветер пошевеливал на лысой голове редкие рыжие волосенки. Солдат, убивший монаха, пнул его сапогом в бок.
«Одежонка хилая, даже не стащишь на утепленье, кому эта черная тряпка нужна», – брезгливо поморщился. Федька Свиное Рыло наклонился, дернул с шеи убитого бечеву. Золотой крестик закачался на оборванной веревки в его кулаке.
«А это что?!.. Пожива, пожива!.. Глупый ты, Нефедка, у монаха всегда есть что взять: или крестик золотой, а пускай и серебряный, или камилавку, или… ну, там, панагию, они на себя всякие украшенья цепляют, – или, к примеру, дорогой муаровый мафорий, такой шарф цветной, переливается красиво… они, батюшки-то, им обвязываются, когда службу служат… а эти, схимники, бывает частенько, ховают под рясу эти мафории, епитрахили… прячут их, чтоб не отняли, не конфисковали… они ж дорогие, собаки, парчовые!.. так что ты и монаха копни, и что-либо выкопаешь из-под него… учить вас, несмышленышей, да учить…» Федька перевернул ногой в сапоге монаха на спину, и оба поганца закричали – у мертвеца живые, синие, как два сапфира-кабошона, глаза были широко раскрыты, глядели в синее зимнее небо. «Тикай отсюда!.. небось сейчас очнется… а вдруг он святой?!.. и взлетит над нами, а мы…» Они побежали через лес, путаясь в буреломе, прижимая к себе ружья, пахнущие смазкой, и пистолеты на боку в кобурах.
«Поймаем – убьем!.. А прежде чем укокошим – попытаем всласть!..»
Беглецов не нашли. В лесах близ Ребалды могла укрыться беспрепятственно дивизия. А море… Ледяные торосы, шуга, плывущее в заводях сало, лысые камни, чепрачные чайки… Море, голое, как голая ладонь, было самым надежным укрытьем. В море тебя не найдет никто. И посланная пуля упадет в моржовую полынью, и веселая треска, плеснув хвостом, проглотит ее, вместо Царского перстня.
Сесть в линкор, направлявшийся на Восток.
Стоять часами на железной палубе; глядеть на ужас орудий, в черноту дул, на дудки узких пушек; креститься на восходящее Солнце; знать, что Война не кончается и не закончится никогда.
Они сели в корабль, плывущий на Восток, и они не знали, что английский эсминец с Цесаревной на
И штурману-рулевому на эсминце, странно, показалось то же самое. То же виденье было ему: женщина в черном пальто или черной шубе до пят, стоит прямо, не шелохнувшись, на палубе линкора, ветер рвет у нее с головы теплый платок, а она стоит, подняв руку, а в руке – свеча. И свечной язычок мерцает и бьется в ночи, и ветер то задувает его, то раздует опять, и женщина наклоняет над свечою лицо, и пламя выхватывает из ночи ее лицо, и оно прекрасно, а все виски седые, и сама она вся седая, и платок, сорванный ветром, лежит у нее на плечах, и губы ее шевелятся – она молится за всех, за всех, невинно убиенных, за всех врагов, за всех земных страдальцев. И жаль ей земного поселенца. И слезы текут медленно по ее обветренному замерзшему лицу, стекают в рот, и она глотает их, не вытирает, и все молится, все молится, без начала, без конца.
А корабль все плывет. А Война все идет.
Моряки ссадили их с линкора на Сибирском восточном побережье. Теперь лежал один путь: на юг.
Ты сумасшедший, Рифмадиссо! Ты же умница! Дворянин! В тебе течет кровь монгольских князей! В тебе течет кровь Чингисхана, Темучина! Ты мог покорить Армагеддон!
Меня слишком рано взяли в тюрьму, упекли на каторгу. Каторга – святое место для русских людей. Мой отец говорил: плох тот русский человек, что не побывал в тюрьме, в вытрезвителе, в больнице для умалишенных и на каторге.
Знаешь, есть люди, что побывали на плахе! И это не красит их! Не делает им чести!
Побывать на плахе и воскреснуть смог только Бог. Если б я был избран Богом для такого Богоугодного дела, я не отказался бы.
Идти, идти… через снега, льды… мы же тут замерзнем… лучше бы мы замерзли в Ребалде…
Моряки наложили им в заплечные мешки всякой еды, напутствовали: хватит на неделю пути, а ровно через неделю вы доберетесь до Туруханска, там закупите енисейских селедочек, сухарей, ситного свежего, сушеных грибов. Идите по меткам, охотники на песцов ставят красные метки на карликовых березках, на ветках стланика – вяжет красные тряпочки, и зверь не подойдет, а человеку издали видать, так он в тундре и передвигается. Он смастерил лыжи – себе и ей. Женщина долго хохотала, вставши на лыжи. Упаду!.. Падай. Поднимать не буду. Упадешь два раза и навостришься. Так и котят в реке плавать учат.
День, два, три дня пути. Скудная, жадно делимая еда на привале. Костер в тундре, в ночи, первый убитый песец, первая, пахнущая кровью, им самим добытая шкура. Знаешь, у меня есть брат. Где он? Он в Южной Сибири, там, куда мы с тобой ползем. Он совсем больной, но сильно знаменитый в Монголии. Он полководец. Про него араты сочинили гимн; это гимн Внутренней Монголии. Начинается так: дзугаса-ан, дзаласан-хан, айя-ху, айя-ху. Нас было два брата, и мы не оправдали надежд. Один бродяга, пьяница, склочник, развратник, не пришей корове хвост… мотается по свету, как помело… это я, видишь. Замотал меня ветер на Ребалду… на Анзер, на Секирку… мои каторжные, великие Острова!.. и ты… и ты, свет мой… Ты мой свет, ты мое Сиянье, вот видишь, здесь оно тоже по небу полосами ходит, бьет рыбьими хвостами… Ты моя маленькая… ты моя грязненькая, усталенькая… ты же вся моя, совсем моя…