Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия (сборник)
Шрифт:
– Поди, много рязанцев полегло! – вот и все, что смог вымолвить Пургас. Василько пытливо посмотрел на Пургаса: либо допытывался, прям ли Пургас, либо дивился непониманию холопом последствий той далекой рати.
– Испей с нами, Федор, пивца! – обратился он к чернецу.
– Не могу, свет Василько: пост на дворе! Настанет пресветлое Рождество – тогда и выпью добрую чашу, – заверил Федор.
Василько со стуком поставил чашу на лавку и, поднявшись, зашагал по мыльне. «Шалый он какой-то ныне», – отметил про себя Пургас. Если бы Василько
Василько остановился подле Пургаса, повесил голову и задумался.
– Не возьмут татары Рязани! – брякнул Пургас, не потому что был уверен в крепости рязанского града, а потому, что желал порушить установившуюся в мыльне и тяготившую его тишину.
– Вот и я говорю: Рязань – град обширный, зело крепкий, стены у него высокие, рвы глубокие, валы крутые. А подле града много оврагов, широких да обрывистых. Я в той Рязани бывал, – охотно и поспешно поддержал Пургаса чернец.
«Где тебя только не носило? – подивился про себя Пургас. – Даже в Рязани побывал».
– А я не был в Рязани, – с сожалением поведал Василько и обратился к Пургасу: – Ты не вздумай меня на братчине подле попа сажать. Чтобы сидел я за опричным столом, а попа усади вместе с крестьянами.
Пургас без промедления заверил господина, что опричный стол для него уже приготовлен. Пургас возрадовался, что Василько упомянул о братчине. Ему захотелось поведать о своих великих мытарствах, и он рассказал о желании посельских женок участвовать в трапезе и о том, что поп запрещает им быть на братчине.
– Поп упрям и неразумен, – сказал Василько. – В его деле женки – великая опора. Через то коварное племя он может все село, все деревеньки и починки видеть насквозь, знать, кто чем дышит, что сказывает и думает. А он, по своему неразумению, тех женок от себя отводит.
«Витиевато глаголет Василько», – подумал Пургас.
– Верно сказываешь, господин! – поддакнул чернец. – Через их болтливые языки поп до всего дознаться может.
– Делай и для женок стол обильный, – наказал Василько, – только не в приделе, а либо у Аглаи, в дворской избе, либо у дьячка. Будет поп упрямиться, скажешь ему, что я так велел. Пива-то у тебя, Федор, на женок хватит? Думается мне, что им пива поболее, чем крестьянам, потребуется. Он ведь сегодня, Пургас, великое дело сотворил: пиво сварил.
– Истину речешь, свет Василько! – воскликнул чернец. – Как плотник радуется, добрые хоромы срубив, как гончар доволен, нехудой кувшин слепив, как рыбак веселится, большую рыбу поймав, так и я, грешный, возрадовался несказанно. И доволен я, что пиво доброе вышло, и по нраву мне, что будет от моего пива христианам утешение… Вы сейчас моего пивца испили, а мне так хорошо стало. Хоть я худой и многогрешный, а все же и от меня польза имеется!
– Мели, Емеля… – с напускной грубостью молвил Василько; он опять сел на лавку и, взяв свою чашу, передал ее чернецу. – Налей-ка еще, Федор, для утешения души.
Федор выхватил из рук Василька чашу и поспешил к печи, подле которой стояли в ряд, как витязи на порубежье, бочонки с пивом. Поднося Васильку полную чашу, изогнулся весь в страстном желании угодить. Затем вырвал еще не опорожненный ковш у Пургаса, наполнил его и поднес холопу, да чуть ли не с поклоном. Сел между пьющими да посматривал на них, сладко жмурясь и растянув свои пухлые и чуть вывернутые губы в довольную ухмылку.
– Ума не приложу, кто на братчине будет питие и брашну на стол подавать? Ведь женкам в приделе быть заповедано, – поделился сомнениями Пургас.
– Так ты на это дело Павшиных чад. Нечто не донесут питие и брашну до придела? А в приделе и носить долго не нужно, два шага сделал и – стол, – предложил чернец.
– Негоже речешь, Федор, – возразил Василько. – Павшины чада от рождения досыта не ели. У них от сытного духа голова закружится. Да и непривычны они. Нет, не годятся те чада!
– Может, Аглаю попросить? – молвил задумчиво Пургас.
– Ты с этой братчиной совсем ополоумел! От Аглаи будет братчина не в братчину. Меня от одного ее вида тоска пробирает. Чтобы ноги той постылой Аглаи на братчине не было! – осердился Василько.
– Злообразна и многоречива Аглая, – согласился чернец.
– Ты у попа да у Дрона поспрашивай, – велел Василько Пургасу и возглаголил в сердцах: – Как же ты мне надоел с этой братчиной! Знал бы, что будет мне от нее такая кручина, никогда бы не пошел на поводу у попа!
«Заварили с попом кашу, а я расхлебывай!» – затосковал Пургас. Он припомнил, как спокойно жилось ему до кануна, подумал, что придется идти за советом к попу и к Дрону, и еще больше пригорюнился. «Эх, напьюсь!» – решил он и разом опорожнил ковш.
– Меня другое томит, – признался Василько. – Татары треклятые спокойно спать не дают. Как прошлым летом о них услышал, так до сих пор томлюсь. Чую: неспроста они засели подле рубежей наших… Из-за них-то погнали меня из Владимира. Федор, я тебе о том рассказывал?
– Нет.
– Выгнали меня из стольного града, аки пса шелудивого! – простодушно признался обычно скрытный Василько. – Великий князь погнал… Заспорил я с боярами, что негоже сидеть сложа руки да татар дожидаться, а надобно с князьями всей Русской земли замиряться и всем миром навалиться на татар. Великий князь сторону бояр принял да погнал меня.
«Ишь, приплел татар, – подумал Пургас. – Последний шпынь во Владимире знает, что тебя из-за девок выгнали».
– Ничего бы из твоей затеи путного не вышло, – сказал в раздумье чернец. – Нипочем наши князья не замирятся, а если и замирятся, то опять, как на Калке, распрю учинят; и сами свои худые головы сложат, и христиан под погибель подведут.
– Тогда сиди и жди, чтобы татары, как ягнят, нас перерезали! – пылко молвил Василько.
– Не знаю, что тебе и сказать, – сокрушался чернец.