Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия (сборник)
Шрифт:
Не звериной ловлей, не естьбой и медом Савелий приворожил Василька, но – вдовою сестрой. Была та сестра мягка, тепла и податлива; собою не сказать, чтобы лепа, но и нелепой не назовешь – только глаз один косил, и лик слегка пообрюзг. Да и не век Васильку с нею миловаться, он и имя ее не помнил.
«Накажет меня Господь за такой блудный грех, – каялся про себя Василько. – Сразу мне этот Савелий не показался. Все помышлял я, с чего это он так растекается? Вот, и додумался… Переклюкал он меня. Теперь к Рождеству дани не привезет; он уже намекал, что на Рождество понаедет в село вместе с сестрой.
Василько отложил невеселые думы и принялся созерцать зимний лес. Санный путь рыскал по лесу, будто след заячий. Казалось, он вот-вот упрется в высокую сосну либо пушистую ель и растворится среди горбатившихся снегов, тогда или плутай по сугробам меж деревьев, или поворачивай назад и брани, бей Пургаса; ан нет, свернула наезженная колея круто в сторону и побежала до нового поворота.
А вот ель стоит; как высока и стройна она, верхушка небосвод подпирает. Убери ель, покачнется небесный свод, покосится. Ветви ее разлаписты, широки, длинны, как рукава бабьих летников, и зелены так, словно подновляют ту зелень каждый Божий день. Наготу ветвей снег покрыл на вершок, заставил своей тяжестью их пообвиснуть. Все строго, величаво, лепо. Кажется, что это не деяние природы, а творение рук человеческих. Но разве может человек сотворить подобную красу? Ему бы только сечь да палить. Срубят эту ель, если не в это лето, так в другое, на дрова ли, на клеть, либо на тын, и останется от красы лишь пень, свежа щепа и немалая россыпь мелких игл. И никто не опечалится, не приметит утраты. Пень сгниет и развалится, щепа почернеет, иглы побуреют.
Из-за сугроба выглянула маленькая пушистая елочка. Зачем спряталась? Кто же тебя так напугал, сиротинушка? Может, зрела ты косматого лешего, болотную кикимору или иное чудище? Может, гулял подле тебя лютый зверь? Оттого и напугана, снежком ветви присыпала, за сугробом притаилась. Не пугайся, никому ты не нужна, расти тебе и расти, еще долго радовать белый свет своими красотами.
Ветерок прокатился поверху. Зашептали деревья, и Васильку показалось, что они переговариваются между собой о всадниках, посетивших их тихие светлицы. Мол, пока ведут себя люди смирно, дурных помыслов не выказывают, топоров за пазухами не держат, но, чтобы не баловали, дадим им о себе знать, присыплем легонько снежком. И падает лениво снежная пыль на шапку и кожух Василька.
Глава 6
Савелий не встречал у ворот дорогих гостей – встречала сестра Савелия.
– Ох, Васюшка, беда у нас приключилась! Ох, беда нежданная! – запричитала она, прижимаясь к ноге не успевшего спешиться Василька.
«Либо Савелий попал в беду, либо его жены в животе не стало», – решил Василько и почувствовал досаду, оттого что ехал на потеху, а встретился с кручиной. В который раз поездка к Савелию показалась ему ненужной и неразумной и вместе с этим вся прожитая жизнь представилась такой никчемной и беспутной, что захотелось выругаться и что есть мочи ударить себя по лицу.
Он нервно дернул ногой – женка отпрянула и взглянула на него испуганно, обиженно. Ее заплаканный лик выглядел сейчас обрюзгшим и постаревшим, более заметно косил глаз,
– Что приключилось, Улька? – спросил спешившийся Пургас. «Сестру Савелия Улькой зовут», – равнодушно отметил Василько.
– Что приключилось, что приключилось… – пылко передразнила женка Пургаса, одарив его таким ненавистным взглядом, словно холоп был причиной ее печали.
Она раздраженно махнула рукой на Пургаса и обратилась к Васильку:
– Нагрянула беда, откуда не ждали! Пришел к нам третьего дня чернец и с той поры сидит сиднем в избе, пьет да ест, и Савелия на многое питие подбивает. – Улька задумалась, глядя себе под ноги, на истоптанный в вязкое крошево снег, затем тяжело, с всхлипом, вздохнула и увлеченно продолжила: – А сегодня еще люди понаехали: какой-то муж с холопом. Теперь сидят все в избе и жрут, пьют! Уже сколько меда выпили, барана съели!
Василько заметил около сенника возок, подле которого стоял распряженный конь.
«Ты бы пожалел меня, разогнал треклятых питухов, унял бы разошедшегося Савелия», – молили серые очи Ульки.
Дверь избы, стоявшей в глубине двора, распахнулась, и на предмостье вылетел Савелий. Он был в одной неподпоясанной сорочке, тронутые сединой волосы всклокочены, лицо побагровевшее, опухшее.
– Господине! – с неподдельной радостью вскричал Савелий и взмахнул руками. Он пошатнулся и непременно бы упал, но в последний миг успел ухватиться за подпиравший навес предмостья столб.
Савелий имел тот веселый и прямодушный вид, когда все заботы и горести заглушены хмелем и хочется, чтобы и другие люди были так же раскованны и беспечальны. Он хотел встретить Василька, как подобает, но радость и мед так подействовали на крестьянина, что Савелий лишь выкрикивал бессвязные слова и размашисто махал руками.
«Как тебя… Славно попировал», – отметил Василько, удивляясь, что впервые видит Савелия в таком состоянии.
– Может, погреемся, а то закоченел я, – попросил Пургас. Василько спешился.
– Коней накорми, – наказал он Ульке и, ступая нарочито медленно, направился в избу.
Дворишко Савелия не бог весть какой. Изба стоит на низком подклете, крыша соломой крыта, но сама изба обширна и крепка. А во дворе – погреб, конюшня, сенник, хлев… Савелий однажды проговорился, что мог срубить двор попригоже, но опасается людской зависти; и еще рек Савелий: «Времена ныне беспокойные: сегодня – мир, а завтра – рать. Как наедут рязанцы или смоляне, как пожгут все в одночасье. Так что ныне добрый двор мне не надобен».
Взойдя на предмостье, Василько схватил Савелия за руку и поволок в избу. Савелий все пытался что-то сказать, но из его рта вырывалось протяжное «Господине!..» и далее только невнятные обрывки слов.
В избе было сумрачно. В освещенном лучиной красном углу стояли на полке деревянные краснорожие идолы. За столом сидел лицом к двери чернец. Напротив него, по другую сторону стола, восседал муж в багряной суконной свитке. По избе разносились возбужденный и низкий голос чего-то доказывающего чернеца и неторопливый приглушенный говор мужа в багрянице.