Злоключения добродетели
Шрифт:
«Все религии исходят из единого ложного принципа, Софи, – говорил он мне, – ибо все они предполагают поклонение Творцу. Нас пытаются уверить, что мир вечен, Вселенная бесконечна, а в основе природы заложены какие-то универсальные законы, и из этого делают вывод, что движущей силой всего мироздания является некий высший разум. И вы, Софи, верите в это, не осознавая того, что принимаете за Бога не что иное, как порождение невежества, с одной стороны, и тирании – с другой. Когда сильный пожелал закабалить слабого, он внушил своему подчиненному, что это Бог освятил оковы, в которых он пребывает, и бедняга, отупевший от нищеты и угнетения, в это поверил. Все виды религий суть продолжение этой изначальной выдумки и достойны презрения, и нет среди них ни одной, что не несла бы на себе печати глупости и лжи. Я нахожу эти мистерии нелепыми с точки зрения здравого смысла, догматы – оскорбительными для естества, а вычурные церемонии – смехотворными. Едва я раскрыл для себя эту истину, Софи, я стал презирать религиозные предрассудки, я взял себе за правило попирать их ногами
«О сударь, – отвечала я маркизу, – отнимая у несчастной веру, которая ее утешает, вы лишаете ее надежды, ведь беззаветно преданная религии душа убеждена, что удары судьбы, которые выпали на ее долю, есть лишь наказание за грехи; так неужели она принесет в жертву пустым и холодным рассуждениям самое драгоценное сокровище своего сердца?»
Я находила тысячу доводов в свою пользу, однако маркиз лишь потешался над ними, и его беспринципные суждения, подкрепленные красноречием и начитанностью, в которой я не могла с ним тягаться, разбивали вдребезги все мои построения.
Добропорядочная и набожная госпожа де Брессак не могла смириться с подобными взглядами своего безбожника-сына. Она выделяла меня из своего окружения и часто поверяла мне свои тревоги и огорчения.
Между тем выходки сына по отношению к ней участились. Он дошел до того, что перестал прятаться от матери и не только заполонил ее дом сбродом, служившим для удовлетворения его страстей, но имел наглость заявить мне, что, если графиня вздумает препятствовать его забавам, он постарается убедить ее в особом их очаровании, предаваясь им на ее глазах. Я страдала от его поведения, старалась найти в себе силы, чтобы вырвать из сердца позорную страсть, которая в нем поселилась... Но разве можно излечиться от любви? Все мои попытки противиться еще больше разжигали ее пламя, и коварный де Брессак никогда не казался мне более привлекательным, чем в те минуты, когда я должна была бы сильнее всего его ненавидеть.
Прошло четыре года; я прожила их в этом доме преследуемая теми же печалями и утешаемая теми же радостями, пока истинные мотивы обольщений маркиза не предстали передо мной во всем своем страшном обличье. Мы тогда находились в деревне, я одна сопровождала графиню, так как ее первая горничная добилась разрешения остаться на лето в Париже по делам своего мужа. Как-то вечером, когда я ушла от госпожи к себе в комнату и из-за сильной жары не ложилась спать, а дышала свежим воздухом на балконе, маркиз неожиданно постучал в дверь, попросив позволения переговорить со мной... Увы, каждая минута, которую уделял мне этот беспощадный виновник моих страданий, была для меня столь драгоценной, что я не могла отказаться ни от одной из них. Он вошел, запер дверь и сел рядом со мной в кресло.
«Послушай, Софи, – сказал он в некотором замешательстве, – я хочу доверить тебе нечто чрезвычайно важное, но сначала поклянись, что никогда не раскроешь то, что я сейчас тебе скажу».
«О сударь, неужели вы могли подумать, что я способна злоупотребить вашим доверием?»
«Ты даже не представляешь, чем рискуешь, если я пойму, что ошибся в тебе».
«Самое большое несчастье для меня – потерять ваше расположение, сударь, и я не нуждаюсь в еще более сильных угрозах».
«Хорошо, я это предполагал. Так вот, Софи, дело в том, что я задумал укоротить дни моей матери и желаю сделать это твоими руками».
«И вы, сударь, выбрали меня? – воскликнула я, пятясь от ужаса. – О Небо, как такая мысль могла прийти вам на ум? Возьмите мою жизнь, сударь, она в вашей власти, распоряжайтесь ею, я ваша должница, но не думайте, что добьетесь от меня согласия на преступление, одна мыслъ, которая нестерпима для моего сердца».
«Ничего страшного, Софи, – успокоил меня господин де Брессак, – я догадывался, что мое предложение вызовет у тебя чувство протеста; но, зная, что ты у меня умница, я льстил себя надеждой переубедить тебя, доказывая, что преступление, которое кажется тебе таким невероятным, по сути своей совсем несложная штука. Итак, давай пофилософствуем, остановимся на двух главных пунктах рассуждения: об уничтожении себе подобного и о том, что первое зло усугубляется, если это собственная мать. Что касается уничтожения своего ближнего, то уверяю тебя, Софи, оно неосуществимо, ибо человеку не даровано могущество истреблять. Самое большее, что в его власти, – это варьировать формами, но ему не дано их уничтожать. А поскольку всякая форма существования материи равноценна для природы, ничто не пропадает в огромном горниле, где свершаются ее бесконечные превращения. Все порции вещества, которые туда попадают, беспрерывно возобновляются в других обличьях, и каким бы ни было воздействие человека на этот процесс, оно никак не способно его нарушить, ибо любые наши жалкие потуги повлиять на его ход и усмирить природу лишь подпитывают ее энергией и подтверждают ее всесилие. Не все ли равно для бесконечно творящей и созидающей природы, если данная масса плоти, являющая собой сегодня особь женского пола, завтра воспроизведется в форме тысячи разных насекомых? Осмелишься ли ты утверждать, что существование некоего индивида, подобного нам, природе дороже, чем существование какого-нибудь земляного червя, и, следовательно, должно вызывать ее особый интерес? Таким образом, если допустить, что степень ее привязанности, а тем более безразличия, одинакова, то какой вред может ей причинить то, что называют преступлением, – когда один человек переделает другого в муху или в салат-латук? Когда мне подтвердят превосходство рода человеческого над другими биологическими видами, когда мне докажут, что он настолько важен для матери-природы, что законы ее взбунтуются из-за его истребления, тогда я поверю, что такое разрушение есть преступление. Однако длительные наблюдения за природой привели меня к выводу: все, что дышит и произрастает на земном шаре, вплоть до самого несовершенного из творений природы, имеет в ее глазах одинаковую цену, и я никогда не признаю, что простое превращение одного существа в тысячу других способно сколько-нибудь затронуть ее законы. Я считаю, что все живое на земле растет и разлагается, подчиняясь единому закону сохранения энергии, а значит, не умирает, а лишь видоизменяется, ежесекундно разрушаясь и возрождаясь в новых и новых формах; а отсюда следует, что некий индивид, который хочет и может привести этот механизм в движение, волен менять формы существования материи хоть тысячу раз в день, нисколько при этом не нарушая общей вселенской гармонии.
Но существо, формы которого я намерен изменить, – моя мать, то есть та, что выносила меня в своем чреве. Так неужели этот довод сможет остановить меня, да и на каком основании? Думала ли она обо мне, когда похоть толкнула ее зачать меня в своей утробе? Могу ли я быть ей благодарным за то, что она всласть позаботилась о собственном удовольствии? К тому же ребенок формируется только из крови отца, мать тут почти ни при чем. Чрево самки является лишь вместилищем плода, оно сохраняет и взращивает его, но ничего в него не закладывает, и именно это соображение всегда удерживало меня от покушения на моего отца, в то время как мысль о том, чтобы обрезать нить жизни моей матери, кажется мне вполне допустимой. Ребенок может испытывать чувства любви и признательности к матери лишь в том случае, если ее образ жизни и нрав могут стать для него приятными и необременительными. Взрослея, мы расцениваем мать в соответствии с пользой, которую можем из нее извлечь. Если она делает нам много добра, мы можем и даже доджны ее любить, если же мы не видим от нее ничего, кроме зла, то, не связанные с матерью никаким законом природы, мы ей не только ничего не должны, но, напротив, наша эгоистическая натура всеми силами стремится от нее отделаться, ибо человек, сам того не замечая, всегда старается избавиться от всего, что мешает ему жить как хочется».
«О сударь, – сказала я, напуганная страшными речами маркиза, – холодное равнодушие к матери, которое вы приписываете человеческой натуре, есть не что иное, как пустое разглагольствование. Соблаговолите хоть на мгновение прислушаться к голосу своего сердца, и вы увидите: оно непременно заклеймит эти измышления, порожденные испорченным умом. Я отправляю вас на суд сердца, которое являет собой наше глубинное, скрытое естество и лучше всего ответит на вопрос, что заложено в нас от рождения. И если сама природа, на которую вы так часто ссылаетесь, поместила в него священный ужас перед злодеянием, которое вы задумали, то согласитесь ли вы со мной, что в таком случае оно достойно осуждения? Неужели вы думаете, что некое ослепление способно истребить этот ужас? Еще прежде чем вы прозреете, он возродится и настоятельным голосом раскаяния заставит себя услышать. Угрызения совести будут раздирать вашу душу тем сильнее, чем более вы чувствительны. Каждый день, каждую минуту вы будете видеть перед глазами милую матушку, которую своей рукой безжалостно свели в могилу, вы услышите ее нежный голос, произносящий ласковое имя, которым она звала вас в детстве... Вы будете просыпаться, видя ее перед собой, она будет с вами во сне, будет простирать к вам руки и показывать кровоточащие раны, которые вы ей нанесли. С тех пор глаза ваши перестанут светиться счастьем, все радости будут омрачены, ум помутится, и десница Господня, чьей власти вы не признаете, отомстит за отнятую вами жизнь, отравляя вашу собственную, и, вместо того чтобы насладиться плодами преступления, вы пропадете от смертельной скорби и сожаления о содеянном».
Вся в слезах, я бросилась перед маркизом на колени, я заклинала его всем, что было ему дорого, забыть об этом страшном разговоре, я клялась, что сохраню его в тайне. Но это было не то сердце, которое можно растрогать. Если в моем господине еще и сохранялось что-то человеческое, то коварный замысел уничтожил все сдерживающие начала и хлынувший безудержный поток страстей толкал его на путь преступления. Маркиз холодно произнес:
«Я вижу, что ошибся в вас, Софи, и мне больше жаль вас, чем себя. Я в любом случае найду способ сделать это, вы же потеряете мое расположение, а госпожа ваша при этом ничего не выиграет».
Угроза, прозвучавшая в его словах, заставила меня призадуматься. Отвергнув это предложение, я сильно рисковала, а моя госпожа неизбежно должна была погибнуть; сделав же вид, что согласна на соучастие в преступлении, я буду спасена от гнева молодого хозяина и непременно сохраню жизнь его матери. Эти мысли возникли в один миг, и я тут же решила сменить роль, однако столь неожиданный поворот мог показаться подозрительным. Я долго и умело обставляла свое поражение, вынуждала маркиза снова повторять его рассуждения, мало-помалу склоняясь к тому, что не готова отвечать и сомневаюсь. Я объясняла свою нерешительность неопровержимостью его доводов и мастерством обольщения. И, когда маркиз наконец поверил в свою победу, а я притворилась, что сдаюсь и готова на все, он от радости бросился мне на шею. Ах, как этот искренний порыв мог бы осчастливить меня, если бы варварство этого человека не убило все чувства, которые мое слабое сердце осмеливалось испытывать, если бы я еще могла его любить!