Злые чудеса (сборник)
Шрифт:
– Вы его узнали? – сухо, насквозь казенным тоном спросил Парилов.
– Конечно, – собрав нешуточные силы, чтобы говорить самым обычные тоном, ответил я. – Сержант Лезных из моего разведвзвода.
– Документами в виде красноармейской книжки подтверждается… – сказал он без выражения и положил перед собой два чистых бланка с соответствующими типографскими грифами. – Ну что же, давайте займемся канцелярскими процедурами, в данном случае неизбежными…
Естественно, первым оказался (Парилов мог бы и не предупреждать): «Протокол допроса свидетеля». Свидетелем в широком понимании этого слова я никаким не был, но так уж у них заведено, выбор формулировок небогат: кто не подозреваемый
Как я и ожидал, первый вопрос был таков: известно ли мне, при каких обстоятельствах сержант Лезных мог оказаться в этом доме? Тут уж моя позиция была непрошибаема, как у засевшего в доте против идущих в атаку пехотинцев. Точно я ничего сказать не могу, но среди личного состава вверенного мне подразделения ходили слухи, что сержант Лезных время от времени по ночам навещает некую свою… знакомую. Предпринимать по этому поводу какие-либо меры пока что не видел необходимости: всякий раз сержант Лезных обнаруживался при подъеме на своем месте и никаких других нарушений устава за ним не числилось. И добавил обтекаемыми формулировками, тщательно подбирая слова, прекрасно нам обоим известную нехитрую истину: ни один полевой устав не требует от командира наблюдать за его спящими подчиненными…
Без сомнения, Парилов отлично понимал, как обстоят дела на самом деле, опыта и стажа не занимать, но как бы он мне доказал, что и я об отлучках Гриньши знал, но, как и подобает толковому командиру в отношении справного подчиненного, закрывал глаза? На разнообразные мелочи приходилось закрывать глаза не только мне, но и ему. Так что протокол допроса свидетеля занял всего пол-листа, а протокол опознания – и вовсе несколько строчек. Я прилежно подписал оба документа после прочтения, и Парилов объявил, что я могу быть свободным, труп солдата увезут на вскрытие.
Лейтенант курил на крыльце. И без всяких просьб с моей стороны заявил:
– Я вас отвезу, товарищ старший лейтенант…
Я и не подумал жеманиться – к чему тащиться пешком? Лобастик был все так же угрюм и подавлен, но я все же вскоре спросил:
– Что-нибудь об этой молодой мамаше знаете?
– Ирина Петровна Кочемасова, двадцати двух лет, комсомолка, – отчеканил он, как прилежный школьник, старательно вызубривший урок. – В сороковом году закончила библиотечный техникум, работала в городской библиотеке. В оккупации вела себя безупречно, характеризуется только положительно. Когда после освобождения библиотеку стали восстанавливать, снова пошла туда работать. Отец до войны был главным инженером автоколонны, в сорок первом мобилизован, сейчас заведует автобатом на Первом Украинском. Мать – до войны домохозяйка, сейчас работает сторожем в магазине. Незамужняя. Об отце ребенка сведений нет, только косвенные предположения: после освобождения ее несколько раз видели с молодым офицером, часто приходившим к ней домой и, по некоторым данным, остававшимся на ночь. Вот и все, что есть…
Интересны не сведения сами по себе, а то, что они у него есть. Объяснений два: либо Смерш ее разрабатывает, что маловероятно, даже зеленый стажер не стал бы делиться с посторонним оперативными материалами, либо он по собственной инициативе (а то и по поручению старшего, и можно догадаться кого) занялся форменным частным сыском… Нет, скорее всего, именно по собственной инициативе – Веня уже лежал в госпитале… или все же дал поручение сразу после происшествия с Бунчуком? Поди теперь узнай точно… Как бы там ни было, он должен был побывать в милиции, а то и в НКГБ (иначе откуда узнал о поведении этой Ирины во время оккупации?). В любом случае странно. Сам он во время пребывания в доме ничего не предпринял, не говорил ни с Париловым, ни с Ириной. Что же, по доброте душевной взял на себя роль моего персонального водителя, отвез и привез? Вздор совершеннейший. Такое впечатление, что ему хотелось своими глазами взглянуть на место происшествия и труп. Парилов ничего не заподозрил – мало ли какая надобность могла возникнуть у Смерша, не обязанного в данном случае давать объяснения военной прокуратуре, а у Парилова нет оснований объяснений просить, не то что требовать…
Больше я не задал ни одного вопроса. Хотел бы кое о чем спросить, но язык не поворачивался…
Я долго сидел в своей комнатушке, глядя в стену, сто лет не беленую. Сумбура в голове больше не было, наоборот, мысли сбились в нечто единое, вот только легче от этого не стало. Не раз читал, что часто могучую лавину порождает падение крохотного камешка. Вот и на меня нахлынула лавина. Если на краткое время отрешиться от сугубого материализма и пустить мысли самым фантастическим образом, попадешь в такие дебри…
Я думал о том, что только что видел, о младенце, лежащем в оцинкованном корыте за неимением настоящей колыбельки. До войны я по молодости лет не женился, первый ребенок появился только в сорок шестом. Однако получилось так, что некоторый опыт тесного общения с младенцами я получил…
Старшая сестра вышла замуж года за полтора до войны, с жильем тогда обстояло скверно, и мужа она привела в свою комнатку, так мы все и жили, в тесноте, да не в обиде. А там у них и сынулька родился. Я, свежеиспеченный дядюшка, словно бы чуточку посолиднел и с несмышленым племянником возился много: купал, перепеленывал, давал соску. Вера с Пашей только поощряли, смеялись: «Женишься, свои дети пойдут, пригодится!»
Так вот… Никак нельзя сказать, будто у полугодовалого младенца глазенки и выражение личика бессмысленные. По-своему вполне даже осмысленные, однако именно младенческие. А когда мы с тем младенцем встретились глазами… Рубите мне голову, это был совершенно другой взгляд, я бы сказал, очень даже взрослый, не по-младенчески серьезный и внимательный… и словно бы не просто насмешливый – издевательский. И на пухлощеком личике выражение было какое-то такое… недетское. А вот у Гриньши в лице, полное и законченное впечатление, появилось нечто младенческое, никак ему раньше не свойственное…
У меня родилась мысль – хотя я и притворялся перед самим собой, что четко она не сформулирована, хотя обстояло как раз наоборот. Не допускал я в сознании четкую формулировку, потому что такого быть не может…
А когда, извелся от противоречий, позвал старшину Бельченко. Тщательно притворил дверь и медлить не стал:
– Такое дело, Парфеныч… Разговор у нас будет насквозь неслужебный, может быть, на всю катушку странный, даже наверняка. Что поделать, хочу кое-что для себя определить, вдруг возникла такая потребность. Ты ведь верующий: все знают. И упоминал как-то, что крещен, и крестик у тебя все в бане видели, и в здешнюю церковь ты однажды ходил. И это тебя ничуть не виноватит – все ведь знают, какую политику сейчас в отношении церкви ведут партия и правительство и лично товарищ Сталин…
– Верующий, а как же, – сказал старшина, как обычно, веско и неторопливо. – Довольно-таки нерадивый, по совести говоря, однако ж верующий.
– Вот и скажи мне: как ты, человек верующий, смотришь на человеческую душу? Есть она или ее нет?
– Конечно, есть, – ответил он, не промедлив. – Это всякий верующий скажет. У неверующего, ясно, своя точка зрения…
– Ну а про колдовство что ты скажешь? Есть оно или его нет? И можно ли сказать, что сейчас его нет, а раньше было?
Он призадумался, но совсем ненадолго, уверенно сказал: