Знакомство по объявлению
Шрифт:
Опять его понесло, он и сам не замечал, что говорит не закрывая рта — слова выскакивали словно сами собой. Он смутился и встал из-за стола. Дождь кончился, и он предложил пойти пройтись, посмотреть город, взглянуть на Луару, на берегу которой тот стоит. Она согласилась. Он заплатил за какао, и они вышли. Позже, на обратном пути, между Клермоном и Конда, когда на дорожных указателях начали попадаться знакомые названия — Шампекс, Бесс, Эглизнёв, — он снова и снова прокручивал в голове их встречу. Эта женщина приехала ради него, преодолела огромное расстояние — даже по карте видно, насколько огромное. После первого же их разговора, еще по телефону, после первых неловких, с трудом подбираемых слов он достал из буфета старую мишленовскую карту и нашел на ней Байоль. Самый север, верхняя граница, дальше и быть не может; в переплетении линий, подпирающих Бельгию, ему чудилось что-то безысходное. И эта женщина жила там со своим десятилетним сыном; у женщины, отозвавшейся на его объявление, оказался хороший голос — спокойный, ясный и мягкий. Поль решился. Он не отступится от задуманного. Не желает он кончить тем, чем кончают слишком многие из его знакомых,
Он не знал, да и не стремился узнать, есть ли в жизни Николь — или был в прошлом, или будет в будущем — мужчина. Да, он слышал всякие разговоры, ловил сальные смешки в кафе и других местах; видел, что Николь чего-то ждала, замечал ее заплаканные глаза или, наоборот, лихорадочное возбуждение — тогда она не ходила, а словно летала на крыльях. Но Николь оставалась его сестрой, такой же брошенной, как и он сам. Брошенные дети… Сколько раз в юности он повторял себе эти два слова, трясясь от бессильной ярости. Он и сам не понимал, откуда они взялись. Он ни на кого не держал зла, никого ни в чем не упрекал, но, когда ему исполнилось сорок, словно пробудился от спячки, решительный и хладнокровный. И сказал себе, что у него во Фридьере будет женщина; она станет жить с ним, делить его дни и ночи, долго, до самого конца. И никто ему в этом не помешает. Нет на свете такой силы, которая помешала бы ему, Полю, добиться своего. Анетта… Женщина из Байоля, с севера. Как она слушала его! Она была создана для него. Он это почувствовал, когда они молча стояли на берегу серой Луары, холодным ноябрьским днем, в медленно спускающихся колючих сумерках. От нее, от ее красной шерстяной куртки, теплым пятном выделявшейся на фоне наступавшей тьмы, исходил особый запах — он узнал его, когда тремя часами раньше встречал ее на платформе номер два; это был ненавязчивый, чуть сладковатый запах, почему-то сразу показавшийся ему родным, своим и привычным.
Они называли ее просто комнатой — ту большую комнату, которую Поль отвоевал у чердака, где прежде хранились сено, солома, деревянные и железные инструменты, сельскохозяйственные орудия и груды всякой всячины, в основном разнообразного старья, отслужившего свой срок, которое не выбрасывали — вдруг еще пригодится? Воздух наверху был здоровый, дерево здесь не гнило, а металл не ржавел; помещение хорошо вентилировалось; сюда любили залетать ласточки; летом, в жару, здесь всегда приятно пахло. Использовавшийся как сарай, чердак венчал собой дом, прикрывая людей и животных, нависал над ними всей своей нетленной царственной мощью; он был их кораблем, их собором, живым панцирем со своим характером и собственным глуховатым голосом. Он требовал непрестанной заботы: не предавай свой чердак, и он тебя не предаст. Заброшенный чердак — полуразвалившийся, продуваемый всеми ветрами, зимой заметенный снегом, а летом засыпанный листьями и ветками, одним словом, мертвый чердак, каких Поль немало повидал на своем веку, представлялся ему позором, зияющей раной на теле дома. Решая устроить себе жилище на чердаке, он словно надеялся, что попадет под защиту ангела-хранителя. Под рыжими деревянными балками было много света; он разделил пространство, возведя стены из шероховатых плит, и прорезал внутреннюю дверь, благодаря чему мог спускаться вниз, к своим ежедневным обязанностям, минуя территорию, принадлежащую дядькам и сестре.
Полю полюбилась получившаяся комната, где было так славно отдыхать после дневных трудов, где можно спокойно ужинать, да и вообще просто жить, чувствуя себя дома. Перед окном в глубине комнаты стояла раковина, над которой он мыл руки, намыливая их марсельским мылом, поворачивая так и этак, растирая и разминая под струей горячей воды, как будто отмывал не собственные кисти, а некий посторонний предмет; затем он тщательно вытирал их специально для него повешенным жестким полотенцем. Дважды в неделю, по субботам и по средам, возвращаясь после вечерней дойки, он коротко стриг ногти, сосредоточенный и внимательный, целиком погружаясь в этот ритуал. Ту часть комнаты, которая не была кухней, Поль никогда не называл ни гостиной, ни столовой — просто потому, что эти слова к ней не подходили. Три высоких и узких окна выходили на ферму Жаладис, окруженную пышными буками; дальше, там, где не было уже ничего, за пространством, какое способен охватить человеческий взгляд, простирались величественные плоскогорья: летом на них паслись стада, зимой они пустовали.
В Жаладисе — Поль объяснил это Анетте в первый же день, указывая пальцем на тесно сомкнутые черепичные крыши, — жили Мишель, его жена Изабель и их тринадцатилетняя дочка Кати, ходившая в коллеж в Конда. Она могла бы помочь Эрику, все ему показать, они бы стали ездить в школу на одном автобусе. Летом, когда с самой срочной работой будет покончено, перед началом учебного года, они обязательно повидаются, он ее с ними познакомит, и они обо всем договорятся.
В первые же дни июля, проводив торопливо собиравшегося Поля, с раннего утра настраивавшегося на целый день борьбы, на протяжении которого одни дела немедленно сменялись другими, а иногда наслаивались одно на другое — скотина, машины, сенокос, — Анетта, все еще продолжавшая изумляться работоспособности Поля и крестьянскому труду вообще, для нее совершенно незнакомому, с его запахами и приемами, с его изматывающим ритмом, с его постоянством, и смертельной усталостью, и благословенным отдыхом, и неожиданными радостями, — каждое утро Анетта, пока Эрик спал за перегородкой в своей спальне, вставала к окну и созерцала открывавшийся за ним вид. Еще в Невере Поль несколько раз повторил это слово — вид. И с самого Невера она пребывала в предвкушении, торопясь поскорей узнать, что же это будет за вид, заранее догадываясь, что ее ждет нечто необыкновенное, не имеющее ничего общего с блеклым фасадом и
В эти самые первые дни знойного июля она сердцем почуяла, что должна остаться здесь и безропотно ждать, пока не пройдет страх. Пусть она ничегошеньки не знала ни об этих дорогах, ни об этих лугах, заросших буйными травами, — она больше не говорила «поля», потому что полей не было, местные крестьяне ничего не сеяли; она сама объясняла Эрику, что здешние почвы благодаря ныне угасшим вулканам отличаются исключительным плодородием и питают могучие травы. Посадки никогда не поливали — это не требовалось. Да, все здесь было по-другому. Изобилие окружающей природы поражало Анетту и подавляло ее, хотя у себя на севере, в прошлой жизни, ей приходилось видеть кукурузные поля, тянувшиеся по обочинам дорог; при взгляде на мощные стволы, похожие на солдат в тесно сомкнутом строю, ее порой охватывало мимолетное ощущение мелкости, незначительности человеческого существования. Она стояла у окна и обводила взором — словно вела пальцем по картине — изгибы теней, притулившиеся к деревьям, названия которых она не знала. Нет, она не станет спрашивать их у Поля; она не школьница, и не гостья, приехавшая навестить дальнюю родню, и не любознательная туристка, решившая посвятить отпуск изучению местной экзотики, включая ее флору, фауну и аборигенов. Она приехала сюда, чтобы жить, чтобы постараться начать все сначала. Поэтому она будет терпеливо ждать, пока Поль сам не посвятит ее во все, что ей нужно знать, — ненавязчиво, как бы мимоходом, без всяких поучений.
Ей понравилось название фермы — Жаладис; от него веяло детской сказкой; оно казалось немного старомодным и добрым и как нельзя лучше подходило к тому, что Поль рассказывал о Мишеле, родившемся в Жаладисе, его жене Изабель и их дочери, обо всем их семействе. Крыши Жаладиса служили своего рода вехой на фоне безмерного горизонта, состоявшего из неба, плоскогорий, леса и лугов; отныне ей придется жить лицом к лицу с этим горизонтом; окружающий пейзаж свободно проникал в комнату Поля через три голых окна, не давая очухаться, всю ее занимал собою, лепил ее по своей великанской мерке. Одна, без Поля и Эрика, встречая перламутровую июльскую зарю, Анетта пыталась сопротивляться бушевавшему вокруг зеленому безумию, приглядывалась к нему и запоминала его очертания — хотя бы для того, чтобы не дать пожрать себя этим древним силам, чересчур — она чувствовала это — огромным для нее, тридцатисемилетней жительницы севера, исторгнутой маленьким городком, не слишком-то крепкой и явившейся сюда безоружной, без доспехов и защитного панциря.
Во второе воскресенье августа — это был праздничный день — на главной площади поселка она познакомилась с Мишелем и Изабель; они стояли под навесом аттракциона «Автородео», прячась от проливного дождя, обрушившегося на ярмарочные балаганчики с уже по-осеннему серого неба. Они немного поговорили все четверо: о погоде (еще лето, а холодно, как в ноябре), о них самих, то есть об Анетте с Эриком, который, нахлобучив на голову капюшон синей куртки, с интересом наблюдал за тремя здоровенными парнями в тире, с шутками и прибаутками соревновавшимися в стрельбе из карабинов. Анетта отвечала на вопросы, в которых особенно усердствовала Изабель: да, они потихоньку привыкают, да, дом очень хороший, да, июль выдался отличный, да, в Риоме можно купить все что угодно, а кое-что и в Конда… Она рада, что Эрик скоро пойдет учиться, в коллеже он заведет себе друзей, он ведь очень общительный. Надо будет пригласить вас в гости, сказала Изабель, давайте в субботу, нет, не в следующую, а через одну, двадцать пятого, как раз перед началом учебного года, благо добираться недалеко.
Большие светлые глаза Изабель чем-то напоминали Анетте синеокий взгляд ее матери. Ее голос с трудом пробивался сквозь шум и беспрестанное бибиканье носящихся по площадке автомобильчиков, но от всей ее фигуры, от ее рук, скрещенных на животе, к которому она прижимала коричневую холщовую сумку, от наброшенного на плечи лилового жилета, от ее белого сдобного лица исходили тихая доброта и безмятежность. Мишель практически не проронил ни слова — высокий, статный, с широкой грудью и массивными руками, он лишь молча кивал, взглядом одобряя все сказанное женой.
У себя на севере Анетта с матерью существовали под сенью королевских фамилий, что немного скрашивало им будни. Особенной их любовью пользовалась английская королевская семья. Бельгийцы с точки зрения географии располагались слишком близко; казалось, протяни руку — и дотронешься. Действительно, что такое какие-то там двадцать километров. К тому же Бельгия, несмотря на замок Мон-Нуар, меньше всего походила на королевство; жители их городка запросто мотались туда за дешевой выпивкой и сигаретами в блоках, а молодежь по воскресеньям собиралась компанией и ездила просто так, прошвырнуться. Они — Анетта в том числе, — сбившись стайкой, неторопливо прогуливались по улицам, заходили в магазины — просто поглазеть, сравнить свою жизнь с чужой жизнью, денег все равно ни у кого не было, из всех покупок они могли себе позволить разве что сумку из кожзаменителя или какой-нибудь брелок, поэтому, возвращаясь домой, они увозили назад все свои неудовлетворенные желания, набивались вместе с ними в тесную машину, которая вливалась в густой поток других машин, медленно ползущих с переполненных стоянок в этот вечерний час. После Дидье Анетта больше не была в Бельгии, ни в пограничном городке, ни в иных местах этой страны, в которой не было решительно ничего королевского.