Знамение пути
Шрифт:
Жрец на это ничего не ответил. Видимо, оттого, что перечить, не греша против совести, было нечем. Но и душой принять суждение предводительницы рода он тоже не мог, и большуха, знавшая о жизни уж никак не меньше его, это поняла.
«А скажи-ка ты мне, сирота… – улыбнулась она. (Сиротой они называли гостя своего оттого, что не дело ветхому старинушке жить наособицу, без родни, без могучих сыновей и любящих дочек: кто поддержит и утешит в болезни и немощи, кто переймёт накопленную за долгие годы науку?) – А скажи-ка ты мне, сирота, вот что. Уж то-то славно ты толкуешь нам про двоих пригожих ребят, которых вы там у себя держите за Богов…»
«О Воине и Целителе, да», – с готовностью
«Стало быть, – кивнула большуха, – эти твои Близнецы ногами запинали бы девку, прежде свадьбы родившую? Старший, может, копьём бы её ткнул? А Младший дитё захворавшее помирать без помощи кинул? Коли оно, дитё это, – как ты выразился, – без благословения?»
Старик ответил тихо, но сразу и без раздумий:
«Нет. Никогда…»
«Так какого бельмеса… – тут большуха дёрнула сеть, проверяя затяжку узлов, и движение вышло досадливым, – какого бельмеса вы, жрецы, хотите святить то, что без вас свято от века? Вы ещё хлеб взялись бы благословлять, словно он прежде всех Богов свят не был. Значит, твои Боги не осудили бы – а ты берёшься судить?»
Старый жрец немало смутился… А потом удалился к себе – в маленький покойчик, выгороженный для гостя в уютном углу общинного дома, – и долго молился в уединении. Должно быть, испрашивал совета у божественных Братьев. И что отвечали старику его Боги, никто не слыхал. Потому что это были его Боги, не веннские.
Немало воды с тех пор утекло в великой Светыни… Для одной человеческой жизни двадцать лет – срок изрядный. Много вёсен назад не стало жреца, а мальчик, пытавшийся постичь разговор взрослых, с тех пор сам сделался взрослым бородатым мужчиной. Но что такое двадцать лет в жизни народа? Один миг. Мелькнул – и нету его…
И всё так же несла свои воды праматерь Светынь, убегая на запад, в горько-солёное Закатное море, и по верховьям её и притокам стояли дремучие леса, а в лесах жили венны. И у веннов всё оставалось по-прежнему.
Не один месяц провёл среди Оленей молодой Шаршава Щегол, всех успел порадовать своим мастерством кузнеца. До сегодняшнего дня жил, как подобает вежливому гостю, задержавшемуся в селении. Сегодня всё должно было измениться. Сегодня наступала первая ярильная ночь, и Шаршава отправится вместе с Оленями на праздник, и там, в отблесках святых костров, его назовёт своим дочь Барсучихи. И, ежели сладится у парня с девчонкой честное дело, – к утру заискрится в волосах у Шаршавы светлая бусина. А потом придёт осень, и земля отдаст плодами те семена, что недавно были посеяны. И будет праздник, и большуха Оленей крепкими нитками примотает одну к другой ложки, которыми ныне порознь едят жених и невеста. И Олени вместе со Щеглами вволю погуляют на свадьбе, празднуя рождение новой семьи.
Весна выдалась очень погожая, солнце торопилось гнать зиму и грело не просто тепло, а временами даже и жарко. Вот уже полных две седмицы венны не топили в избах печей, готовили еду на летних очажках под навесами. Однако праздничные блины – девичье приглашение избраннику – дело вовсе особенное. Можно ли доверить такое временному очажку во дворе? Нет, конечно. Нельзя! Оттого нынче в доме Барсучихи жарко греется государыня печь, ещё прадедом хозяйки сбитая, устроенная из речных валунков и крепкой в обжиге глины. Шипят на печи две сковороды – тоже очень старинные, глиняные, с высокими окраинами, величиною немного побольше, чем могут обхватить пальцы. Когда их приподнимают над отверстиями печного свода, изнутри могуче и ровно дышат золотым жаром угли и временами вылетают язычки бледного пламени. Оленюшка жарит блины, и мать ей помогает. Ровняет на деревянном блюде румяную, душистую стопку, смазывает растопленным маслом… Иной помощи
«Вот ты и выросла, дитятко…»
Выросла, по-другому не скажешь. Совсем взрослая стала. Любо-дорого посмотреть, как хозяйствует в доме и у печи. Один за другим шлёпаются на блюдо блины – тонкие, кружевные, нарядные, любо-дорого поглядеть. И собой хороша младшая доченька… Ну, может, не такая красавица, какими удались старшие – сами вбеле румяны, косу русую пальцами не обоймёшь, – но тоже не из таких, от кого люди с жалостью отводят глаза и поспешно говорят родителям: «Но зато, наверное, умница!..»
Правду молвить, в девочках-малолетках её считали дурнушкой. Худенькую, маленькую, с редкими волосёнками… И это чуть-чуть не довело до беды. Было дело, собрались они с отцом в Большой Погост, навестить дальнего родича… То есть по крови не такого уж дальнего – прадед, что выложил печь, с его прадедом были троюродные братья. Дальность заключалась скорее в том, что в той семье без конца роднились с сольвеннами, так что за три поколения ничего своего, веннского, почти уже не осталось. Даже «акать» в разговоре начали совсем по-сольвеннски, произнося «кАрова» и «мАлАко», слушать-то противно. И вот родственник ляпнул прямо при доченьке, думая, вероятно, что дитя десяти вёсен от роду ничего ещё не способно понять: «Да никак в безлунную ночь она у вас родилась… Кто же у неё, у бедняжки такой, бус-то станет просить?»
Что же, доченька вправду ничем тогда не оказала, что слышала, а услышанное – уразумела. Играла себе и играла в залитом предвечерним солнцем уголке двора, гладила кошку, предлагала ей поймать кусочек верёвки… А только потом хватились дитятка – тут и нету его! Мать хорошо помнила, как всполошилась, как кинулась за ворота искать… Только искать-то не понадобилось. Почти тотчас с облегчением увидала: вот она, доченька, жива-здорова, идёт навстречу радостная и довольная. Идёт и… ведёт за руку того человека. Серого Пса, а ведь про них все тогда думали, что вот уж двенадцатый год нет никого… С косами, заплетёнными из-под низу вверх, как подобает недавно пролившему кровь… И на одной из тех кос играет, искрится доченькина хрустальная бусина!.. Вот, мол, вам всем! Неча говорить, будто нехороша и не придут ко мне женихи!.. А вот и пришёл! Да без вашего на то позволения! Да ещё и вперёд раскрасавиц старших сестёр!..
…А он – взял бусину, путник бездомный, сирота истреблённого рода. Ещё б ему было не взять!..
Долго они потом держали детище в строгости… Потому – видели: помнит она того человека, никак не хочет забыть. И ещё было замечено, что самые свирепые псы, отродясь не любившие надоедливой ребятни, с Оленюшкой сделались ласковы, точно была она их собственным выкормышем. С чего бы такое? Ох, как же всё непросто на свете…
…Но ничего. Всё это сегодня закончится. Уже на самом донышке осталось теста в круглой деревянной мисе, из которого большой ложкой отмеривает его доченька на жаркие сковородки. Новая бусина блестит у неё между ключиц, недавно вручённая, на шнурке, сплетённом из красной, чёрной и белой ниток. Знак готовности принять сватовство.
Одно только плохо: всё молчит дитятко. Не шепчется с матерью, не тянет напоследок из неё жгучие женские тайны, краснея радостно и тревожно, как когда-то старшие сёстры. Делает вид, будто занята одними только блинами и ни о чём ином помыслов даже не держит. Проворно снуют её руки над двумя сковородками, мечется у горла ясная бусина, вспыхивает многоцветными огоньками…
И мать молчит. Может, в самом деле не стоит ей нарушать сосредоточения дочери? Обо всём они с нею уже переговорили, всё обсуждали, всё решено.