Знамя девятого полка
Шрифт:
Безразличным взглядом светлых глаз он обвел нары, вповалку лежащих на них людей. Едва заметная ехидная усмешка скользнула по его плотно сжатым губам. Сказал негромко по-русски:
– А ну, поднимайсь! Как вызовут – п-пулей вылетай! До последнего…– и вдруг, непонятно отчего стервенея, гаркнул, вскидывая голос на неожиданно высокую ноту: – Чтэ?! Ас-собого приглашения ждете, господа колхозные дворяне?
Третьяков, любивший наблюдать за людьми, сразу определил:
– Из бывших… – и тут же стал понятен и желчный яд усмешки и необъяснимая вначале ярость изменника. Этот сам сидел,
На нарах зашевелились. Люди мрачно, молчком, стараясь не смотреть на вошедшего, начали подниматься, пеленать ноги портянками. В камере сразу стало тесно.
…Зоркие глаза рулевого послужили Ивану Корневу и здесь… А лучше не было бы у него этих острых и светлых глаз хозяина морского горизонта. Тяжело было смотреть ими.
Сквозь пыль, поднятую колонной пленных, через всю улицу Иван прочел набранное дюймовыми буквами:
«Заняты города: Ямбург, Холм, Белая Церковь, Елисаветград, Голтва. Победоносное продвижение немецких войск на всех фронтах продолжается…»
Иван посетовал вполголоса, горько:
– Эх, что же ты не взяла меня, пуля?
Порывисто вздохнул Джалагания, нахмурился Шмелев, спросил недовольно: «Опять за старое?», а Егор Силов сказал протяжно и густо: – Куда торопишься? Возьмет еще… Она ведь дура.
– Ты в какой-то институт собирался после службы? – вдруг отчужденно и строго, точно не они раз и навсегда, еще во время совместной службы на «Мятежном», уже обсудили этот вопрос, спросил Ивана Третьяков.
– В университет, товарищ полковой… то есть Третьяков…– озадаченный непривычной суровостью тона, шепотом горько сознался Иван.
– Ну, а факультет выбрал? – все так же строго продолжал допытываться бывший полковой комиссар.
– Еще окончательно не решил. Или на лингвистический… или на философский, – совсем тихо сказал юноша.
– Вот видишь, еще даже не решил, чем тебе в жизни быть, еще всерьез школы себе не выбрал, а о пуле плачешь…-суховато упрекнул Третьяков, но, глянув на огорченное лицо Ивана, совсем по-прежнему, лучиками морщин возле глаз, усмехнулся и сказал уже гораздо мягче:
– Эх, Иван Корнев, Иван Корнев, немцы и сами еще не представляют, какую махину они пытаются раскачать и стронуть с места и что она сокрушит, если уж на то пошло. А ты о пуле горюешь. Нехорошо, брат.
Городишко был маленький, выросший вокруг пары лесопилок в самом устье заболоченной речки, текущей в одну из южных бухт Финского залива. Но здешний фарватер был углублен и обвехован совсем по-мореходному – вот это-то и коробило больше всего флотское сердце…
Шмелев шел в строю пленных, не поднимая глаз от земли и не глядя по сторонам.
Кованые сапожищи конвойных глухо ударили в дощатый настил гаванской стенки.
Капитан-лейтенант, сморщившись, точно от укола, поднял руку к глазам. Нет, он не обознался. Несомненно это был «Баклан» – до последнего шпангоута, до вмятины и заплатки на левой скуле, – знакомый мирный транспорток Ораниенбаумского порта. Навалясь пузатым бортом на стенку, приткнулся он возле швартового пала. Ненавистная вертушка свастики, обгорелое чертово колесо, безветренно обвисало на новеньком цветном флагдухе, над его высоко задранной кормой.
Капитан-лейтенант отворачивается и натыкается взглядом на сузившиеся зрачки Ивана Корнева. Иван тоже смотрит на обвисающий флагдух – лицо его озлобленно, бледно, губы плотно сжаты.
Встретясь взглядом с командиром, Иван сразу отводит глаза в сторону и опускает их на грязные доски набережной. Душно.
Капитан-лейтенант сдвигает бескозырку на самый затылок и задумчиво теребит выбившиеся из-под бинта волосы. А не прав ли мальчишка? Пуля и та вроде плевка по сравнению с этой тупой рычащей болью бессилия и ярости. На «Баклане» – свастика! О-о, как бы он хотел пришпорить время, бросить его на год-два-три вперед.
– …У нас в Савонне при этапировании сковывают по четыре, господин майор, – на весьма условном немецком языке почтительно докладывает какой-то черномазый, явно не немецкий офицерик, прогуливающийся вдоль стенки об руку с огненно-рыжим, заплывшим пивным жиром немецким майором. Немец одобрительно хрюкает:
– Цу фир?.. Хюбш… (По четыре?.. Красиво…)
– И еще ряд с рядом. Каждого за левую руку. Получается сеть. По сколько человек, вы спросили? О, по сколько угодно. Хоть по двести. Исключительно остроумно. Сопровождает всего один жандарм. Честное слово, здесь это стоило бы перенять…
Третьяков хмуро посмотрел на говорившего, на его оливковую, непохожую на окружающие лица подвижную физиономию, на разлинованное золотом петушиное кепи, на тупое лицо его собеседника и медленно выпустил весь воздух из легких. Еще поведут и вас так, и не скованных, но под конвоем всего одного-двух красноармейцев на батальон. Еще сами будете проситься в плен. Ударит час…
Торопливое движение колыхнуло цепь конвойных. Раскатисто скомандовал что-то пожилой фельдфебель с усами, вытянутыми в старинную, еще времен Вильгельма Второго, стрелку.
Тучный немец в мундире мышиного цвета неспешно подошел к начальнику конвоя. Он был румян, весил никак не меньше ста кило, очевидно, хорошо позавтракал и самодовольно улыбался. Ни Андрей Федорович, ни Шмелев, ни Корнев на него не смотрели – глухая злоба закипала на сердце от этого сытого удавьего самодовольства.
И таким управлять миром? Нет, господа, вы ошиблись! Мы еще живы!
– Вохин фюрен зи дизе аффен, фельдфебель?( Куда вы ведете этих обезьян, фельдфебель?) – громко спросил офицер, разглядывая худые, землистые лица пленных и их порванные, в залубеневших подпалинах крови шинели. Руки и головы у многих были обмотаны грязной марлей.
Фельдфебель вытянулся и, взяв под козырек, браво гаркнул:
– Ауф дас шиф, герр гауптман. (На корабль, господин капитан).
– Абер вохин вайтер? (Ну, а дальше куда?) – продолжая с туповатым и сытым самодовольством улыбаться, справился офицер.
– Нах Норвегией, герр гауптман. Штат Барде… Ин дас лагер! – так же браво, точно сообщая начальству что-то крайне приятное, отрапортовал фельдфебель, и легкая усмешка чуть-чуть погнула прямую стрелку его усов.
«О, вы хотели социализмус? – так вот получайте «ин дас лагер»… Не правда ли, остроумно, герр гауптман?» – говорили, усмехаясь, его выцветшие глаза.