Знамя на холме (Командир дивизии)
Шрифт:
— Ну, бери, бери, — повторял Степан и, скомкав платок, совал его Шуре в руки.
Поняв вдруг, какой подарок делает ей мальчик, видевший эти розы только на голове матери. Шура сказала:
— Ну, спасибо… Я платок под шинель надену, теплее будет.
— Конечно, теплее, — пробормотал Степан.
От платка шел сильный запах сырой земли. И, всхлипнув, охваченная нестерпимой жалостью, глотая слезы, Шура обняла Степана. Осторожно, чтобы не обидеть девушку, мальчик высвободился.
— Беляева, не спишь? — услышала девушка и обернулась.
Телефонист Белкин стоял внизу и шарил рукой по краю печи. Было видно
— Слышала? Отступаем, — сказал Белкин таким тоном, словно давно предвидел это.
Шура молчала, не понимая. Белкин нашарил варежки и, надевая их, повторил:
— Отступаем, говорю…
Шура быстро взглянула на Степана.
— Тише, чорт! — закричала она.
— Белозуб первый драпанул… — понизив голос, сказал Белкин.
— Белозуб?.. Врешь!
— Неинтересно мне врать. Он сейчас сам прискакал и сразу к полковнику. Понятно? Нет?
— Ты кто? Телефонист? — спросила Шура.
— Телефонист.
— Вот и звонишь по секрету всему свету.
Но лицо Белкина уже нырнуло вниз.
«Что же это, господи?!», мысленно проговорила Шура.
— Наших побили? — тихо спросил Степан.
Девушка не ответила. Она откинула тулуп и спустилась с печи. Степан сбросил на пол свои валенки, сполз на животе, помогая себе босыми ногами, и внизу обулся.
Здесь все уже знали об отступлении тринадцатого полка. Время от времени кто-нибудь из телефонистов взглядывал на дверь, за которой находились комдив и Белозуб. Но в неясном шуме, доносившемся оттуда, нельзя было разобрать слов. У стола немолодой офицер в бекеше, обшитой каракулем, разговаривал с незнакомым солдатом. Шура остановилась посреди комнаты и прислушалась, не осмеливаясь подойти ближе. Лицо бойца было землистым от усталости, в уголках рта скопилась белая накипь. С видимой неохотой ординарец Белозуба рассказывал, как происходило отступление, и по первой фразе Шура поняла, что оно действительно совершилось. Бронзовое лицо ее ничего не выразило, но посветлело, и девушка услышала частый стук своего сердца. Она подумала, что для батальона, окруженного в лесу, нет больше надежды на спасение.
Степан подошел к Шуре и стал рядом Он переводил испуганные глаза с одного лица на другое, стараясь понять, как близка опасность. Беляева не взглянула на мальчика, но взяла его пальцы и крепко сжала. Это еще больше встревожило Степана. Не отнимая своей руки, он проследил за взглядом девушки, направленным на закрытую дверь в другую комнату. Там сидел могущественный человек, облеченный, как казалось Степану, неограниченной властью. И мальчик также уставился на дверь, некрашеную, сбитую из сучковатых досок. За нею как будто была сама судьба, исполнение желаний или непоправимое бедствие.
Послышался громкий голос Богданова, зовущего своего адъютанта. Зуев быстро пересек комнату и притворил за собой дверь. Через минуту, скрипнув на петлях, она снова открылась. На пороге появился комдив, и Шура поспешно вытянулась. Не отрываясь, она глядела на полковника, от слова которого зависела участь ее товарищей. Степан застыл на месте, созерцая Богданова с верой в чудо, которое, быть может, сейчас произойдет. Все, кто был в комнате, смотрели на невысокого, плотного человека в гимнастерке с орденом Красного Знамени, полного сумрачной решительности.
Комдив прошел в сени, на ходу снимая пояс с кобурой.
— Давай! — нетерпеливо сказал комдив.
Он наклонился над кадушкой, широко расставив ноги. Зуев зачерпнул из бочки кованым ковшом и щедро плеснул на шею и голову полковника.
— Ах! — коротко вздохнул Богданов и мелко затопал ногами. На секунду у него пресеклось дыхание. Зуев снова зачерпнул, и в ковше зазвенели ледяные пластинки.
— Ах! ах! — опять вздохнул комдив и принялся ожесточенно растирать плечи и грудь. — Давай! — вдруг закричал он. — Давай!
Он пританцовывал около кадушки, шлепал себя по коже, отплевывался и глухо стонал. Телефонисты и связные переглядывались, слушая шумную возню в сенях. Беляева сквозь открытую дверь видела, как шевелилось в облаке пара светлое, поблескивавшее тело. Она была обескуражена немногим меньше, чем Степан, чувствовавший себя обманутым. Не осмеливаясь осуждать полковника, Шура испытывала величайшее смятение. Ибо сейчас, когда каждая минута казалась решающей, командир дивизии, видимо, не понимал этого. Он выпрямился и голосом, полным дикого удовольствия, крикнул:
— Хватит!.. Полотенце!
Полуобнаженный, со спутанными мокрыми волосами, Богданов, крупно шагай, прошел из сеней. Кожа его побагровела, капли воды сверкали на широкой спине.
— Здоров!.. Ох, здоров! — неопределенно сказал вестовой Синицын.
— Строгий к себе человек, — заметил телефонист Яновский, сержант с тонким приветливым лицом.
Бойцы чувствовали себя теперь спокойнее, увидев, что комдив не обнаруживает волнения. И лишь Беляевой овладевало все большее отчаяние. Она считала себя виновной в странной бездеятельности полковника, и смелое решение созревало в голове девушки.
Глава шестая. «Я атакую!»
Богданов одевался, когда к нему подошел для доклада начальник разведки. Движимый искренним расположением, Столетов даже помог полковнику надеть портупею.
— С легким паром! — пошутил майор.
— Спасибо, — сказал Богданов.
— Разрешите приступить?
— Сдайте дела капитану Соколу! — резко проговорил комдив. — Сами отправляйтесь в одиннадцатый, в распоряжение командира.
— Простите, товарищ полковник, — начал Столетов и неловко улыбнулся, словно оценив остроумную, хотя и неприятную шутку, — насколько я вижу…
— Чего ж тут не видеть? — перебил полковник. Он расчесывал гребешком густые блестевшие волосы. Кожа горела у него под сорочкой, и Богданов с наслаждением ощущал жар, исходивший от тела.
— Разрешите объяснить, — торопливо начал Столетов. Именно так он десятки раз мысленно начинал свою защитительную речь.
— Ничего вы не сможете объяснить, — жестко сказал полковник. — Вслепую действуем… Ни к чорту такая работа не годится!
Он распалялся, глядя прямо в глаза Столетову, молившие о пощаде. Все теперь казалось Богданову отталкивающим в этом человеке с маленьким лицом. Даже неотъемлемые достоинства майора — старательность и трудолюбие — вызывали раздражение, тем более сильное, что некстати свидетельствовали в его пользу.