Знатный род Рамирес
Шрифт:
Грасинья, улыбаясь, с обожанием смотрела на брата,
— Значит, ты нашел свою дорогу!.. А тетя Арминда все твердит, что ты должен посвятить себя дипломатии. Как раз на днях: «Наш Гонсалиньо, при его манерах, с его именем, прямо-таки создан быть послом в какой-нибудь хорошей стране!..»
Гонсало задумчиво поднялся с канапе, застегнул свой светлый сюртук.
— Знаешь, мне недавно пришла мысль… Возможно, она навеяна одним английским романом — очень интересным, советую тебе прочесть — о древних залежах драгоценных камней в Офире. Называется «Копи царя Соломона»*, Так я думаю, не поехать ли мне в Африку?
— О, Гонсало, что ты? В Африку?
Слуга принес на подносе две откупоренные бутылки «Видаго». Гонсало поспешно, пока не пропали пузырьки,
Вернулся Барроло и доложил, что распоряжения сеньора Рамиреса выполнены,
— Отлично! Мы продолжим наш разговор за обедом, Грасинья. А теперь умыться, переменить белье, больше нельзя терпеть ни минуты, все тело зудит!
Барроло пошел вслед за шурином в его комнату — обитую кретоном канареечного цвета, самую просторную и светлую в особняке; балкон выходил в сад, одно окно на улицу Ткачих, другое в старый монастырский парк, Гонсало нетерпеливо сорвал с себя сюртук, отшвырнул прочь жилет.
— Ты в отличной форме, Барроло! Похудел килограмма на три-четыре. А Грасинья столько же прибавила. Если и дальше так пойдет, вы оба вскоре достигнете совершенства.
Барроло перед зеркалом поглаживал живот, удовлетворенно улыбаясь.
— Кажется, я и вправду похудел, По брюкам заметно.
Гонсало открыл ящик красивого комодика с золоченым замком, где он держал чистое белье и даже два фрака, чтобы не возить чемоданы взад и вперед между «Башней» и «Угловым домом». Продолжая посмеиваться, он советовал зятю «неутомимо худеть ради красоты будущих поколений Барроло»… Вдруг внизу, на тихой улице Ткачих, вновь раздалось размеренное цоканье копыт.
Охваченный предчувствием, Гонсало устремился к окну с еще не развернутой сорочкой в руке. Так и есть! Это был он, Андре Кавалейро… Он играл поводьями и горячил коня, чтобы подковы сильнее гремели и выбивали искру из каменной мостовой. Гонсало оглянулся на Барроло; лицо фидалго пылало от гнева.
— Это провокация! Ладно же… Пусть еще раз сунется под окно на своем проклятом одре! Заработает ведро помоев!
Барроло всполошился.
— Да что тут такого?! Он едет к старухам Лоузада! Подружился с ними и всегда тут проезжает… по дороге к старухам Лоузада!
— Пусть проезжает по дороге ко всем чертям! Что такое?! Неужели больше негде проехать к старухам Лоузада? Второй раз за полчаса! Нахал! Нет, придется выплеснуть на него таз мыльной воды, не будь я Рамирес, сын Рамиреса!
Барроло растерянно щипал волосы у себя на затылке: он опешил перед этим бурным приступом ненависти, грозившим нарушить его покой. Уже и без того, повинуясь требованию Гонсало, он прервал всякие отношения с Кавалейро и был из-за этого безутешен. Теперь он предчувствовал новые неприятности и столкновения, которые настроят против него всех друзей Кавалейро, закроют перед ним двери клуба, отнимут радости прогулок под аркадой, сделают для него Оливейру такой же скучной и безлюдной, как «Рибейринья» или «Муртоза». Не выдержав, он еще раз попытался урезонить шурина:
— Ей-богу, Гонсалиньо, затевать скандал… Из-за этой дурацкой политики!..
Взбешенный Гонсало чуть не разбил кувшин, с силой поставив его на мраморную доску умывальника.
— Политика! При чем тут политика? Из-за политики не обливают помоями губернатора. Да и не политик он вовсе, а обыкновенный мерзавец. И кроме того…
Он замолчал и только пожал плечами; какой смысл толковать с толстощеким Жозе без Роли, если в прогулках Кавалейро вокруг «Углового дома» он не видит ничего особенного, кроме «красивой лошади» да «кратчайшего пути к старухам Лоузада»?
— Ну ладно, — заключил он. — Теперь убирайся, мне надо одеться… Усатого нахала я беру на себя.
— Так я пошел… Но если он опять тут проедет, никаких глупостей, а?
— Только то, что полагается: ведро помоев.
Он захлопнул дверь за подавленным Барроло; добряк плелся по коридору, вздыхая и сетуя на вспыльчивость Гонсалиньо, забывающего всякую меру из-за политики.
В раздражении разбрызгивая мыльную воду, а затем торопливо одеваясь, Гонсало не переставал думать об этом неслыханном безобразии. Стоило ему въехать в Оливейру, как он с роковой неизбежностью натыкался на этого фата, гарцующего под окнами «Углового дома» на своем долгогривом одре! А хуже всего то, что он чувствовал: в нежном и слабом сердце Грасиньи все еще таится любовь, пустившая глубокие корни; эти корни еще живы, они могут дать свежие побеги… И ничего вокруг, что послужило бы ей защитой: ни уважения к духовному превосходству мужа, ни покоряющей власти малютки-сына в колыбели… Единственная ее опора — гордость, уважение к имени Рамиресов, да еще страх перед шпионством и сплетнями провинциального города. Гонсало видел лишь один выход: увезти ее отсюда, укрыть в уединении «Рибейриньи» или, еще лучше, «Муртозы», в ее прекрасных парках, под защитой монастыря, обведенного замшелой стеной, спрятать в деревне, где она могла бы играть роль благодетельной принцессы… Но где там! Барроло и слушать не захочет… Никакая сила не оторвет его от пикета в клубе, от болтовни в табачной «Элегант», от острот майора Рибаса!
Чувствуя, что сейчас задохнется от жары и волнения, Гонсало распахнул балконную дверь. Внизу, на кирпичном крыльце, уставленном по краям вазами, он увидел Грасинью, все еще в пеньюаре и с неубранными волосами. Подле нее, держа в руках охапки роз, стояла высокая, очень худощавая дама, в украшенной маками круглой шляпке.
Это была кузина Мария Мендонса, жена Жозе Мендонсы, бывшего соученика Барроло, а ныне капитана в кавалерийском полку, который стоял в Оливейре. Дама эта, дочь дона Антонио, сеньора (ныне уже виконта) Дос Пасос де Северин, была помешана на генеалогии, на благородстве крови и прилагала отчаянные усилия, чтобы связать захудалых северинских сеньоров с лучшими фамилиями Португалии. С особенным жаром тянулась она к славному роду Рамиресов. Едва полк ее мужа расквартировали в Оливейре, как она начала говорить Грасинье «ты» и называть Гонсало «кузеном» — с тем особым оттенком родственной фамильярности, которая возможна лишь среди самой высокой аристократии. В то же время она поддерживала горячую дружбу с богатыми «бразильянками», в частности, с вдовой Пиньо, которая владела магазином тканей и одаривала (как шептали кумушки) штанишками и курточками малолетних сыновей доны Марии. На правах близкой подруги она подолгу гащивала также у доны Аны Лусены, то в городе, то в «Фейтозе». Гонсало нравились изящество «кузины», ее острый язычок, кокетливая живость — вся она так и сыпала искрами, точно весело горящая сухая веточка. И когда, услышав скрип балконной двери, она подняла свои блестящие, зоркие глаза, оба обрадовались встрече,
— О, кузина Мария! Как это приятно: едва приехал, едва вышел на балкон…
— Как же я рада, кузен Гонсало! Ведь я вас не видела с тех пор, как вы вернулись из Лиссабона!.. Вы прекрасно выглядите, усики вам к лицу!
— Да, ходят слухи, что в этих усах я неотразим! Советую вам, кузиночка, не подходить ко мне слишком близко, вы рискуете воспылать страстью.
Она в комическом отчаянии опустила руки, едва не выронив цветы:
— Господи боже, значит, я пропала! Кузина Граса уговорила меня обедать у вас… Грасинья, сжалься надо мной, поставь между нами ширму!
Гонсало, перегнувшись через перила, весело кричал, от души развлекаясь шутками кузины Марии:
— Нет, нет! Я сам надену на голову абажур, чтобы умерить свое сияние!.. Что муж, детишки? Как поживает благородный выводок?
— Ничего, живем вашими молитвами и милостью божией… Так до скорой встречи, кузен Гонсало! И не будьте слишком безжалостны!
Он еще продолжал радостно смеяться, а кузина Мария, пошептавшись с Грасиньей и поцеловав ее, скрылась, гибко и легко скользнув в застекленную дверь зала. Грасинья не спеша сошла по трем мраморным ступенькам в сад; Гонсало с балкона следил, как среди листвы, за буксовой изгородью, мелькает ее белый пеньюар и распущенные волосы, блестевшие на солнце, точно агатовый каскад. Вскоре этот черный блеск и светлое кружево совсем исчезли среди лавровых деревьев в направлении бельведера.