Золотая чаша
Шрифт:
Услыхала: коровы мычат. Посадила Мирона в кусты, наказала сидеть тихо. Выплела из косы ленту, подобралась, одну корову приманила соленой ладошкой, отбила от стада, в ивняк загнала, привязала и выдоила, сколько котелок взял. Напоила ребенка и сама напилась, а хлебушек сберегла. Уснули оба с братом в обнимку в придорожных кустах. Проснулась от холода. Уж темнело, луна взошла. Брата обнимает, качает, чтобы не проснулся, ножки ему в свою индараку кутает.
Вдруг подбегает к ней собака большая, страшная, сначала показалось, что волк. Но потом разглядела, что шерсть на ней белая с рыжими пятнами. Софья
– Чьи?!
От страха Софья онемела и так крепко прижала к себе ребенка, что тот проснулся и заплакал.
Софьюшка дрожала, едва сдерживая крик ужаса. В это время рыже-белый пес выскочил вперед, толкая ее носом. Она все старалась уберечь братишку, отворачиваясь от собаки и пытаясь прикрыть малыша собой. Но пес вдруг сунул морду в котелок и в один миг поглотил хлеб. Крик горя и отчаяния вырвался из груди девочки, она с ожесточением и ненавистью стала пинать босыми ногами собаку, не обращая внимания ни на плач малыша, чьи ножки болтались прямо перед зубастой мордой, ни на страшного бородача на лошади.
– Эй, уймись, уймись! – закричал мужик, схватил Софью за косу, но не толкнул, не бросил наземь, а лишь остановил, не позволяя двигаться.
Сквозь всхлипы она причитала и выкрикивала ругательства.
– Тише, тише, дам я тебе хлеба! Цыганка, что ли? Да не бойся, не кричи, дитя вон перепугала!
Мужик спешился и долго расспрашивал, откуда они, почему одни, где табор, а потом, пообещав хлеба, посадил детей на лошадь и повел в поводу. Собака бежала рядом.
Подъехали к большому дому на самом краю села. Софья спрыгнула на землю и приняла у мужика повод, пока тот отворял ворота. Мирошка смирно сидел, вцепившись в луку седла, ждал, а потом привычно упал в протянутые руки сестры.
Вошли в темные сени, со скрипом отворилась тяжелая дверь, за которой висела цветная занавеска. Чем больше подталкивал хозяин Софьюшку в дом, тем больше путалась она в занавеске, отчего захныкал Мирон, вцепившийся в руку сестры. Мужика разобрал смех, в ответ засмеялся высокий женский голос, ловкие руки освободили девочку.
Ей открылось пространство просторной чистой избы с печью и большим столом посередине. Она впервые видела обычное жилище оседлого человека. Перед Софьей стояла статная крестьянка в белом платке на русых волосах, узлом свернутых на затылке. Высокую грудь, покрытую светлой кофтой, украшали янтарные бусы. Женщина ахнула, опускаясь на корточки перед Мироном, во все глаза рассматривая его замурзанную мордочку и спутанные пыльные кудри.
Софья тихонько пискнула:
– Дяденька! Хлеба обещались!
Услышав знакомое слово, снова заревел Мирон:
– Маро! Маро! Дэ маро! (Хлеб! Хлеб! Дай хлеба!)
Мужик между тем шептал жене на ухо, оглядываясь на детей, а она тихонько ойкала и прихлопывала ладонью рот. Потом сказала, обращаясь к Софье:
– Давай-ка искупаем малого. Грязному есть нельзя. А ты-то сама, грязнее я в жизни не видала!
– Могилку маме копала… В ручье умывалась… – пробормотала едва слышно девочка. Хозяйка осеклась и замолчала. Потом подошла поближе, крепко обняла и прижала к себе Софьюшку…
Софья не понимала, почему нельзя есть грязному и как купать ребенка: за окнами-то темень! Но все же задала вопрос:
– А что в ямку постелим?
– В какую ямку? – удивилась хозяйка, доставая из-за печи деревянное корыто. Софья было решила, что плохо сказала на чужом – русском – языке, но быстро поняла, что это и есть то, в чем моют детей гадже.
Во время купания Мирон перестал реветь и сосредоточенно изучал глазами и руками воду и корыто. Особенно его интересовал кусочек белого мыла. Он все пытался засунуть его в рот.
Потом его завернули в теплую – с печи – тряпицу, и хозяйка распорядилась:
– Ты давай-ка, мойся сама, а я ему пока сухарик дам, а то заорет сейчас. А голову я тебе вымою. Вот ведро, вода теплая, вот ковш. Да помаленьку лей!
После хозяйка надела на Софью свою рубаху, подпоясала и подвернула рукава. А потом хозяева, их проснувшийся сын Яков, чуть постарше Мирошки, и прибежавшие работники смотрели, как цыганята едят. Сначала у Софьи от голода и от волнения сильно дрожали руки, на стуле сидеть было неудобно, но, боясь не понравиться хозяевам, она ела деликатно, как учила мать. Потом руки дрожать перестали, и, глядя на не стеснявшегося, перепачканного кашей Мирона, она стала смеяться вместе со всеми.
Наевшись, Мирон стал засыпать прямо за столом и, протянув ручонки, пролепетал: «Дае, лэ ман…» (Мама, возьми меня…) И сестра горько заплакала.
Наутро Софьюшка с благодарностью поклонилась хозяйке в пояс и спросила свою индараку и дэкхло (платок).
– Ты куда собралась, черноглазая? Не пущу! Юбки твои выстираны, сохнут. Не украду, не бойся! Мирона пожалей, глупая! Иди-ка лучше детей одень, пусть на солнышке побегают.
Яшка с Мирошкой, сытые, радостные, играли во дворе, и ничуть им помехой не было, что лепетали на разных языках!
У Софьи встал ком в горле, когда она подумала о голодных сверстниках и малышах из табора… Она зажмурила глаза, чтобы не выпустить слезу, и перед ней возникла картина лодыпэ (места стоянки табора). На костре кипел котел, вкусный дымок расплывался над шатрами и кибитками, женщина в красном платке – тетка Марьяна – размешивала длинной палкой варево, ребятня крутилась рядом, подбрасывая хворост в огонь. От сердца отлегло – в таборе все хорошо, есть еда. Софья успокоилась и заулыбалась. Она не знала своей судьбы, но вчерашнее чувство горя и страха перебивалось неуверенно-радостным предчувствием сытой и теплой жизни.
Вот и стали Софья с Мироном жить у богатого егеря по имени Гавриил и его жены Соломонии. Шелковолосый Яков, крикливый, шумный, капризный, как своенравный жеребенок. Матери некогда его ублажать, скотины полон двор, одних лошадей шесть голов, а за работниками глаз да глаз!
Софья быстро научилась в доме управляться, а уж за детьми смотреть – это было знакомо и привычно. Одного не понимала: зачем летом одевать малышей? Даже в спор вступала с Соломонией, зная и чувствуя, что ребенок, росший без одежды, не будет ни холода, ни жары бояться.