Золотая лодка
Шрифт:
И вдруг… своей обычной походкой, ни весело, ни грустно, вошел мой папа. Он поздоровался со всеми, улыбнулся Антонине Алексеевне и, повернувшись ко мне, мрачно блеснул глазами…
— Как же так? — возмущался папа, поглядывая то на меня, то на учительницу. — Как ты мог разбить окно! Да кто же тебя заставлял через стул прыгать?
«Действительно, — думал я, — никто ведь не заставлял»…
— И вообще, — огорченно рассказывала Антонина Алексеевна, — он хуже стал себя вести. Вчера на уроке с Харлашкиным разговаривал.
«Да я с ним больше и слова-то
В это время дверь отворилась, и в учительскую вошел Вовка Семин из пятого «Г», за ним шла его мать, а еще дальше — учительница. Остановившись у стола, он поднял голову, и мы грустно посмотрели друг на друга.
— Одну минутку, — спохватилась Антонина Алексеевна, — сейчас я принесу журнал.
Так я и знал! Сейчас папа узнает про тройку, да у меня там еще одна — давно уже…
— Папа, папа, — зашептал я, — у меня там две тройки, я их исправлю…
Домой мы идем молча. О чем нам разговаривать?.. Все ясно.
И опять эта улица, и этот угол перед нашим домом с помятой водосточной трубой. Опять семена, листья… Еще немного — и дожди, дожди…
Ах, лето! Утром встанешь, выйдешь во двор босиком — земля свежая, прохладная, кругом все зеленое, воробьи чирикают. Потом речка — лежишь, загораешь, травинку жуешь. С речки пришел, книжку почитал, снова во двор.
А дождь?.. Разве бывает осенью такой дождь? Когда на теплое лицо брызнет первая капля, а на крышах, будто сами собой, скачут темные крапинки. И вдруг как хлынет, польет, зашумит…
И снова солнце, снова ясно, и только теплые ручьи и радуга.
На углу папа остановился.
— Возьми. — И он сунул мне в руку ключ. — Вечером поговорим.
«Вечером поговорим»… Я сидел за столом и уныло глядел в окно.
До чего же все надоело! И вечер, и день, и утро. Или этот двор: из дома выйдешь — и сейчас же перед тобой ворота, а налево забор, а направо сарай. Да на него и смотреть не хочется!
Дома было пусто. Притаившись в углу, поблескивал зеркалом шкаф. Стол на четвереньках. Сбившись в кружок, его тихо обступили стулья. И только одиноко стучал пузатый будильник. «Молотите себе, молотите себе», — вспомнил я.
И снова я увидел пирамиду в воде, и белые стены, и желтую площадь, по которой вели рабов, и мальчика… Но песню я так и не мог вспомнить. «Не останавливайтесь, ведь сегодня прохладно».
Да, раньше, в Древнем Египте, совсем по-другому было: и солнце было другое, и небо… Да разве узнаешь, как было?
А когда-нибудь, через тысячу лет захотят увидеть, как жили мы. И, наверное, они будут думать: «А как же все это было на самом деле? Как улыбались они?» И будут искать, раскапывать… Им, наверное, очень захочется увидеть меня: какой я и о чем думаю. Но разве узнают они?
А что, если я напишу им?.. Напишу и спрячу, чтобы сохранилось, и закопаю. А они откопают. Через тысячу лет!.. И будут читать:
«Сегодня вторник, первое октября тысяча девятьсот шестьдесят шестого года.
Меня зовут Витя Гарин, мне одиннадцать
Я сижу за столом, а передо мной окно, через него я вижу весь наш двор, забор, ворота, калитку. Вот как раз ее ветер отворил, и она скрипит, раскачиваясь. А с другой стороны — сарай. — Я подошел к окну и еще раз оглядел наш старый сарай. — Он весь увешан замками: большими, маленькими, круглыми, квадратными…
Как мы живем? По-разному. Вчера, например, хорошо, а сегодня я тройку получил. Или вдруг — двойка. Каждый день можно ожидать чего угодно.
Вот так и живем. У вас, наверное, двоек уже не будет…
И думаю я о разном. Утром, по дороге в школу, я успокаиваю себя, что все кончится хорошо. Потому что, если ты даже на «отлично» знаешь урок, все может случиться: вдруг забудешь или дополнительный вопрос… А здесь уже — какой учитель попадется.
По арифметике, например, у нас Ольга Ивановна, так на нее и взглянуть страшно, такая она сердитая. Она еще в учительской, а уж все к партам мчатся: «Идет, идет!» По дороге урок вспоминают.
А вот Елена Сергеевна, если класс зашумит, никогда не кричит, а только спрашивает: «Неужели кричать нужно?» Егор Степанович, если шум, спокойненько так посмотрит по сторонам, покрутит пальцами: «Я вижу, вам очень весело?» И журнал на столе раскроет.
А Сергей Антонович плечами пожимает: «Интересно, кому я все это объясняю? Интересно, кому, Рябов? Может, себе, Ручкин, а? Как ты думаешь, Харлашкин?»
Хорошо учителю: никогда ему бояться не нужно. Зайдет он в класс, отметит отсутствующих и задумается: кого бы, значит, вызвать? Иногда, мне кажется, он так думает: «Могу вызвать Рябова, могу Кожину, Гусеву. Кого захочу, того и вызову». А потом вызовет к доске, слушает, как Рябов мямлит, и думает:
«Ну что же ему, лодырю, поставить? Тройку или двойку? Двойки мало, тройки много…»
Был бы я учителем, никогда бы двоек не ставил. Отметил бы я отсутствующих, стал бы выбирать, кого вызвать: Рябова, что ли? А Рябов в угол забился — и ни звука. Не бойся, не вызову… Вызову-ка лучше Ручкина. А Ручкин бодрый, веселый, соседа толкает, на класс поглядывает. Смотрю в журнал — Ручкин на прошлом уроке четверку получил. Нельзя, нельзя вызывать Ручкина, он же ничего не выучил сегодня…
В школу мы начинаем ходить с первого сентября. Рано утром спешат по всем улицам ребята, мелькают белые фартуки, ленты, цветы. Идешь вместе со всеми и думаешь: «Ну, как там они, наши ребята? Какие?»
Приходишь в класс, смотришь: те же самые. И Рябов, и Санин, и Гусева. Рябов опять что-то жует, Гусева все так же хихикает, щиплется… И учителя те же, смотрят на нас, улыбаются. Ну, и мы улыбаемся.
На уроках сидишь — шевельнуться боишься, слова лишнего не скажешь. Неудобно как-то… А потом получишь первое замечание, и началось: вертишься, крутишься, разговариваешь. Ну, а учителю, конечно, это не нравится, вот он и сердится. «Ты, — говорит, — Гарин, ничуть не изменился с прошлого года». Да, думаю, все по-старому…