Золото бунта
Шрифт:
Ни любви, ни радости сердце не сберегло. Попади сейчас сюда Колыван или Конон — Осташа бы их убил, растерзал. Хорошо, что голод отбивал память о бабах: страшно было представить, как он бы надругался над Нежданой. Заходила мысль на нее — Осташа тупо молился, закрыв глаза и думая только о молитве: словно головой изо всех сил в стену упирался. А образы Бойтэ или бати Осташа гнал. Не мог отогнать — ногтями соскребал иней с потолка и тер льдом лоб и глаза. Он всю жизнь свою уже перебрал, как язычки лестовки, все передумал, что смог, и в пустой голове разум метался, как узник
А народ отгулял Святки, отпел, отпил, отсмеялся. На Чусовой рубили проруби-иордани — крестом, чтобы в воде тело и душу омыть. По ночам в небесах искрило мно-гозвездье — к ягодному лету. До февраля улеглись ветра. Подбоченясь, распрямились по берегам молодцеватые кедры в снежных кафтанах. Березы согнулись под тяжестью ледяных бус, как девки, что осенью вышли замуж и теперь смущаются первых животов. Отрясли сосульки с усов кряжистые утесы, выставили каменные груди в проемах толстых шуб. По опушкам грузными старухами с белыми платками на плечах расселись елки: сугробами им придавило подолы. Чужая жизнь шла полнокровно, а Осташина была пуста. Гнев, как бур, вкручивался в темя, еще немного — и треснет череп.
И как-то под вечер Осташа услышал гомон во дворе, потом множество ног затопало по гульбищу, по конторе, забрякала цепь, откинулась крышка. Сверху по лесенке кубарем слетел какой-то человек. Вслед ему под ругань толпы полетели шапка и зипун. Крышка захлопнулась. Человек ворочался на земле, как ожившая куча тряпья, пытался ухватиться за что-нибудь и встать. Осташа подбежал, начал поднимать мужика.
— Зар-режу с-суку… — хрипел мужик.
Был он мертвецки пьян, рожа разбита, рубаха порвана, кулаки в крови. Осташа и не сразу признал его: в осляную кинули Федьку Милькова.
Осташа дотащил Федьку до соломы, с каким-то трепетом ощущая тяжесть живого человеческого тела. Федька повалился ничком и сразу захрапел. Осташа закинул его зипуном и сел рядом. Ему вдруг плакать захотелось — так он разволновался. Только сейчас он почувствовал, как измучился от немоты и одиночества. И долго не мог уснуть, стоял под окошком, всей грудью вдыхая мороз, словно не пьяного буяна Федьку ему швырнули в напарники, а саму Бойтэ, по которой, оказывается, так изнывала душа.
Осташа проснулся от хрипов и стонов: Федька стоял над отхожей ямой. Он обеими руками уперся в стену и блевал. Потом вытер рот рубахой, проковылял к окошку и начал горстями грести снег и запихивать в пасть. Он оглянулся, когда Осташа зашуршал соломой. Лицо его было залито водой и страдальческими слезами.
— Упекли ведь, ироды, в осляную, — сипло сказал он. — А кувшинчик-то в кабаке я не допил… Э-эх… У тебя опохмелки нет?
— Вон лед погрызи из отхожей ямки, — усмехнулся Осташа. — Он солененький.
Федька шумно вздохнул — и тоскливо, и укоризненно, — и снова принялся жрать снег.
— За что тебя сюда? — спросил Осташа.
— А
Он длинно сплюнул в угол, проковылял, держась за стену, и рухнул рядом с Осташей.
— Сысолятина, жилу, небось убить хотел, — признался он. — Чего еще-то может быть? Я его всегда убить собираюсь, когда в Илиме напьюсь.
— Чем он тебе не угодил?
— А тебе чем угодил? — обиженно спросил Федька. Он как-то по-детски извернулся и прижался лбом к холодному бревну.
— Надолго тебя сюда?
— Завтра иль послезавтра плетей всыплют да пнут под зад, — глухо сказал Федька. — Знаю, не впервой.
— А чего тебя в Илим-то занесло? — не отставал Осташа, соскучившийся по разговору. — Сысолятин тебя прогнал; дел вроде больше здесь нету тебе… Ты ж сам с Каменской пристани будешь, да?
— Камешок, — согласился Федька. — Дрын длиннее на вершок… Я теперича на Каменской пристани младшим приказчиком. Поехал сюда по заботе: с казенным человечком с Ослянской пристани перетолковать надо было. Да вот, вишь, в кабаке меня защемило. Протухло мое дело, да-а…
— Сначала дело делай, потом пей-гуляй, — наставительно заметил Осташа.
— Ну, еще ты меня поучи, — сварливо отозвался Федька. — А то я совсем дурак. Сам-то, видать, от большого ума тут очутился.
— Ладно, не злись, — примирительно сказал Осташа, лишь бы Федька не обиделся и не замолк.
— Там в кабаке Фармазон гулял. Поднес мне чару-другую. От Фармазонова угощенья не откажешься — не то получишь потом в бок ножичек. А у меня на каждую чарку неделя запоя приходится.
Осташе будто тряпкой по роже шлепнули. Опять Гусевы!.. От злобы в скулах тяжело сделалось. Он, Осташа, без вины в осляной сидит, а Яшка, вор, по кабакам гужуется!..
— Ты что же, друг с Фармазоном-то? — недобро спросил Осташа.
— Ты чего, какие друзья у Фармазона? Так… Вокруг Чусовой дорожки путаные. Пересекались, бывало, вот и все.
— А Фармазон чего в Илиме праздновал?
— Сам спроси. Грехов не отмоля, к нему лучше не лезть. Прирежет или пристрелит, вот и вся недолга.
Осташа молчал.
— А ты как сюда угодил? — Федька отлип от бревна и повернулся на другой бок.
— Про клад Пугача слышал?
— Кто ж не слышал?
И Осташа, глядя в заросший льдом потолок, коротко пересказал Федьке свою историю. Федька выслушал и присвистнул.
— Что за дурак-народ? Коли знал бы ты, где казна, давно бы сам выкопал. Раз не выкопал — выходит, не знаешь.
— Батя мой знал — и не выкопал, — возразил Осташа. Федька подумал один миг.
— Ну-у… Все равно, ктонь-то за четыре года из тебя пыткой место бы вызнал.
— Клад — штука колдовская, он на пытошные слова не объявится. Через пытку клад не взять.
— Н-ну да, — неохотно кивнул Федька. — Да то не важно. Ясно главное: ежели ты как был живешь, то не знаешь, где казна.
— Вот это верно, — согласился Осташа.
Федька, всполошившись, вскочил, торопливо напялил зипун, шлепнул на голову шапку и принялся ходить по осляной от стены к стене.