Золото бунта
Шрифт:
В поздних сумерках, оголодав, устав и замерзнув, Осташа выволок шитик на берег, побросал все как попало, забрался по лесенке на обрывчик, цепляясь за ступеньки онемевшими руками, и увидел дом Шакулы, а рядом чум — темный и мохнатый. Но из его макушки бил вверх столб туманного красного света: это в чуме горел очаг.
— Дозволите, хозяева?.. — хрипло спросил Осташа, путаясь руками в заледеневшем пологе на входе.
В чуме пахло гарью и чадом, кислыми шкурами, жареным мясом. Шакула и Бойтэ сидели по разные стороны горящего очага на коленях — оба длинноволосые, с конскими хвостами
— А-а, вот кто гость, — заулыбался Шакула. — У нас весь день синицы по двору прыгали… Кто, думаю, придет? А кого ж еще у нас в ледостав по реке носит?
— 3-замерз… — проскулил Осташа, на четвереньках проползая по шкурам к огню.
— Ну, грейся… Вон девка у меня сразу на троих мяса нарезала. Знала, видно.
Бойтэ и не посмотрела на Осташу, но чуть сжала губы, пряча усмешку. Осташа понял, что она ему рада.
— Чудные вы люди, — стаскивая зипун, признался Осташа. — И сковородки у вас деревянные не горят, и воду вскипятить в берестяном лукошке можете… Пустишь переночевать, Шакула?
— Чего же не пустить? Но только здесь — в дому не топили.
— И здесь с дороги любо…
Осташу накормили олениной, жареной в щавеле, напоили каким-то настоем со вкусом прелого дерева. Размякнув, Осташа вытянулся на шкурах, придвинул поближе к углям босые пятки. Стенки чума, сходящиеся шатром к черной дыре продуха, мягко освещались последними сполохами очага. Распяленный на треноге Осташин зипун казался нетопырем, хищно падающим из дыры в потолке, чтобы загасить собой свет. Шакула сел на деревянный короб и закатал штанины, обнажив тощие темные ноги с разбухшими яблоками коленей. Бойтэ начала обмазывать колени Шакулы какой-то пахучей дрянью.
— Совсем ноги не ходят, не гнутся, как деревянные, — кряхтя, пожаловался Шакула Осташе.
— Да уж не поверю, — ухмыльнулся Осташа. — На Чусовой тебя чуть не повсюду знают… Откуда? Сам ведь небось прибегал, на своих ногах. Видал я твоих ургаланов и на Костер-горе…
— Бывал, бывал я на Ур-мань-куре, — согласился Шакула. — Туда — дойдешь, обратно — доползешь, а потом тебя самого, как ургалана, носить надо…
— А не бывал ли ты в скиту, где Яшка Гусев живет? — с наигранным безразличием спросил Осташа, не глядя на Шакулу. — Яшку еще Фармазоном кличут.
Бойтэ все так же терла Шакуле колени, даже не вздрогнула при имени любовника, которого Осташа подстрелил прямо на ней.
«А может, она и не знает, как его зовут», — подумал Осташа.
— Бывал, — согласился Шакула.
— А где он?
— А тебе он на что?
— Пирогов напеку да снесу. Шакула затрясся, хихикая.
— Не скажу, парень. Чужому туда нельзя. Убьют, правда. Да и не дойдешь. Я там повсюду на дорогах духов посадил, мороков. Духи на привязи, как собаки — голодные, злые. Застращают до смерти, сгубят.
— Скит-то наш, христианский, а стерегут его, значит, духи языческие? — почему-то обиделся Осташа.
— Это уж ваши дела, — отрекся Шакула. — Меня просят — я делаю. Зачем — какая мне разница? Сами разбирайтесь.
— Экий ты добрый дед. Попросили его — он и старается…
— Яка, которого ты ищешь, мне слова Коны приносит, вашего старика главного. Кона говорит: сделай, Шакула, а то последних вогулов прогоню с Ханглавита. Как тут не сделать? Совсем уж мало нас осталось — Ёква, да Бабенки, да Копчик… Кому мешаем?
«Кона — это Конон Шелегин, — догадался Осташа. — Все-то тут одно с другим увязано — общая же река… А Конон любого застращает, не только тихого старика вогула. Похоже, и вправду Конон да Гермон вогульское ведовство к своему истяжельчеству пристегнули…»
— Чего еще Конон у тебя просит?
— Ваши говорят: кто много узнает, тот очень быстро старенький будет да помрет.
— А не узнает — все одно помрет, только дураком.
— Дураком-то лучше, — вздохнул Шакула. — Не жалко. Э-эх… Спать пора старому. Скоро уж девка мне горшок заведет, лишний раз бегать не буду…
Шакула оттолкнул руки Бойтэ, расправил штанины, медленно встал и, держась за поясницу, босой полез на выход — по нужде. Бойтэ осталась сидеть перед пустым коробом, бездумно вытирая ладони о живот. Осташа проворно перевернулся, на четвереньках подполз к ней сзади и сел. Он ласково приобнял ее за плечи правой рукой, а левую смело положил на грудь, туго круглившуюся под рубахой. Бойтэ не противилась, покорно смотрела куда-то вниз. — А ты, дева, рада ли мне? — искательно спросил Осташа.
Сейчас он был доволен собой, ждал ответной ласки. Кем он был весной, когда охотился за вогулкой в уреме речки Ёквы? Никем. А теперь он — по уговору уже сплавщик, и у него есть дом, деньги, и за это лето он отымел уже трех баб.
— Как не рада… — тихо ответила Бойтэ.
— Когда ж тогда?.. — жарко спросил Осташа, сжимая ее грудь.
Бойтэ покачала головой.
— Почему же всем можно, а мне нет? — сдерживая гнев, Осташа поднял ее голову за подбородок и повернул, чтобы увидеть лицо.
Бойтэ взглянула ему в глаза — словно умыла.
— Будет и у нас, — твердо пообещала она. — Ты подожди.
— Сколько?
Бойтэ оглянулась на проем выхода.
— Пошли завтра со мной на Собачьи Камни Ялпынг-ульпу кормить, — быстро сказала она. — Там поговорим…
Полог зашуршал, зашевелился. Возвращался Шакула.
Осташа отполз от вогулки и снова лег возле очага.
— Слышь, дед, — небрежно спросил он, — а что, по-нашему, значит: «Кивыр, кивыр, ам оссам»?
Шакула захихикал, опускаясь на шкуры, вывернул загнувшийся угол оленьего одеяла. Глаза вогула превратились в щелочки.
— «Пещера, пещера, я дурак», — перевел он.
…По заснеженной тропе Бойтэ поднималась в гору легко, будто желтый березовый листок по току теплого воздуха. Осташа шагал сзади, наступая в ее следы — и следы хрустели под ногой: девчонка, как невесомая, не продавливала снег до земли. Она была одета в меховую вогульскую рубаху, заправленную в штаны. Осташа по привычке размышлял, что если на вершине завалить жлудовку, то надо будет наломать лапник ей под спину. Но дыхание Осташи потихоньку тяжелело, и он передумал: зачем в хвое царапаться, если можно поставить девку на четвереньки и с заду спустить штаны? Небось девка насмерть-то не поморозится…