Золото бунта
Шрифт:
Никешка дал свою лодку — неуклюжий шитик, и Осташа ушел вверх упором. Как и весной, впереди был долгий путь до Кашки — шестьдесят верст по плесам, излучинам и створам. Перебор Цветники, бойцы Стрельные, речка Свадебная, камень Ермак с пулевой дырой пещеры во лбу… «Кивыр, кивыр, ам оссам!» — крикнул Осташа. Тишина. Вогульская деревня Копчик с синими дымами над драными шапками чумов. Стерляжий перебор. Камень Девичьи Слезы — мокрый, словно от слез. Пристань Ослянка с перестуком топоров и россыпью недостроенных барок по берегу — словно здесь прошла черная длиннорогая Коровья Смерть, и теперь до голых ребер истлело павшее стадо.
Осташа так и не увидел синих туманов, в которых плывет челн святого Трифона. Понятно: синие туманы бывают в мае. Добрый
…Бабенский плес — длинный, как зимняя ночь. Гребни Востряка, обнажившиеся в разреженном лесу на склоне. Темная груда бойца Мултык, слепленная как попало, словно снеговая баба. Долгий Долгий луг. Меж Плакун-горой и Мерзлой горой, будто в ладонях, — Кын-завод, раскинувший над рекой сети горького дыма. Великанский сизый забор бойца Великан. Обманчивый уют полузатопленной пещеры в камне Печка — надо видеть, как весной из пещеры, будто из пушки, на перестрел реки в поддых Великану бьет белая струя пены… А потом за Кирпичной деревней и Кирпичным бойцом маленький ручьишко Калган Лог: здесь бес гнездо свил, закрутил узлами стволы деревьев в уреме, а из тех древесных узлов режут лучшие чашки-калганы — кривые, зато прочные, как камень.
…Трифон жил так давно, что все словно в сумерках… Был он сам родом с Мезени, что ли, — убежал из дому от женитьбы. Звали его тогда просто Трофимом, Трошкой. Шлялся по лесам, по монастырям. Пришел на Каму, в Орел-городок, когда там у Аники Строганова помирал любимый внучок Максимка. Аникины сыны, Григорий, Яков и Семен, и сами изрядными ведунами были, травы знали и наговоры, иконы писали, а вылечить не могли. Трошка помолился, и мальчонка выкарабкался. За то Аника дал бродяге место в своем монастыре на Пыскорской горе.
Там Трошку постригли в монахи под именем Трифон. Знать, монашьи радения Трифону показались малы, коли он по своему почину еще по ночам вставал на молитву без рубахи, отдавая себя на съедение гнусу. От таких подвигов слег, и в бреду явился ему сам Николай Чудотворец. С этого явления открылся в Трифоне дар пророчества. Но то, что тебе — дар, другим — кость в горле; Осташа это уже на себе почувствовал. И братия взъелась на Трифона, да так, что тот бежал из монастыря.
Добежал до Гляденовской горы, что ныне за Ягошихинским заводом. Там у пермяков была кумирня, на которой росла священная ель. Трифон выкопал себе яму для ночлега и с молитвой взялся ель рубить. Срубил. Говорят, и сейчас этот пень увидеть можно: такой здоровый, что на нем сани развернутся. Но теперь на Трифона взъелись пермяки — князьцы Амбал, Бебяк и Зевендук. От их мести Трифон опять бежал, теперь уж на Чусовую, к Максиму Строганову.
Максим с Трифоном годами близки были. Максим помнил, кто его спас от огневицы: Трифона принял, дозволил поставить келью поблизости от Чусовского Городка, от соляных варниц. С той лесной кельи и начался Успенский монастырь. Трифон и богу, и Максиму Яковлевичу был верен. Молитвой возвратил в колодцы ушедший было рассол, молитвой отогнал от городка налетевшего из Сибири хана Маметкула, племянника царя Ку-чума. Вокруг Трифонова скита другие кельи появились… Трифон-то и служил молебен Ермаку Тимофеевичу, когда тот уходил на стругах
Но коли где сам — там бес, а где свят — там сто бесов. Трифон пустил пал на ельник, расчищая место под пахоту, да не сдержал огня. Пожар сожрал весь запас дров на варницах. Народ, осатанев, бросился Трифона убивать: схватили его и с горы скинули. Трифон упал, да не убился — и с берега грянуло его пророчество: «Место свято, люди кляты!» С тех-то пор жителей Успенки и дразнят проклянёнышами. А Трифон уплыл прочь на лодке — без весел, с одной молитвой.
Ангелы привели лодку к Чусовскому Городку. Однако и Максим Яковлевич за дрова разгневался, велел посадить Трифона в яму на цепь. Из ямы-то Трифон и ему тотчас напророчил: сидеть тебе самому рядом со мной! И точно. Через четыре дня к Максиму явились царские гонцы, надели ему железа и скинули в яму к Трифону. Это Грозный-царь на Максима опалу наложил. Максим-то вместе с Ермаком снарядил в Сибирь и смутьяна Ваньку Кольцо — а куда денешься, если тот с саблей наскакивал? На Ваньку же зуб имел чердынский воевода Пелепелицын. Ванька его посольство на Волге порубил, а Грозный Пелепелицына за это в Чердынь упек. Вот воевода и настрочил царю ябеду. Максим сразу же велел расковать Трифона и тут же, в яме, ему в ноги ударился: прости, но уходи с Чусовой, куда хочешь. И Трифон ушел. А Максим на цепи еще долго сидел. Только когда Ермак из Сибири прислал к царю посольство с Кольцом во главе, Иван Васильевич снял опалу.
Трифон потом много еще где подвизался, на Вятке другой монастырь основал — за то его Вятским и прозвали. Только гонения на Трифона не прекратились, и из собственного монастыря Трифона тоже выжили. На Вятку он лишь умирать приплелся. А на Чусовой Трифонов монастырь остался и почти двести лет простоял, пока царица Екатерина не повелела его закрыть. Случилось это лет за десять до Пугача… Сейчас на монастырском дворище кособочится лишь деревня Успенка — со злыми, на века обиженными проклянёнышами.
…У Веселого луга Осташа встретил первые забереги. Не дождавшись туч, ветров, снегопадов, словно сам собой начался ледостав. Осташин шитик с хрустом крошил тонкие языки льда, потянувшиеся по эловам да вдоль отмелей на плесах. Темная шуга поплыла по реке, густея каждую ночь. Волна под носом шитика ломалась с шорохом, будто накрахмаленная.
Погода повернула, когда Осташа миновал Усть-Серебрянку. Из-за красной, пробитой, порушенной стены Рос-туна полезли темные тучи, одна другой страшнее. Повалил снег, словно всю землю хотел захоронить. Осташа сильнее налегал на мокрый шест, отплевывался и мотал башкой. В липучей белой круговерти он еле узнал огромные зубцы бойца Дужнуго — понял, где плывет, только когда провел шитик вплотную мимо выгнутых каменных пластов. За Дужным пришлось встать на ночлег — куда плыть-то, ничего не видно. Всего день оставался до Ёквы.
С утра все вокруг было белым — и леса, и скалы, и небо. Одна лишь Чусовая текла ярко-черной полосой, покрытой шевелящимся паром. Осташа выломал шитик из припая. Дальше почти сплошь тянулись ельники, все в снегу — взглянуть не на что. А потом справа выросли страшные каменные колокольни Столбов — не разглядишь верхушек в мутной мгле растрепанных туч. За Столбами пошли ёквинские бойцы, скалы могучие и опасные. Их никакие снега завалить не могли, хоть всю зиму наметывай. Тучи рвались на гребнях, лохматились. И бодро дымила трубами деревенька Пермякова — лихая, разбойная, наглая. Она единый промысел признавала — вытаскивать барки из протоки за своим островом. Пермяки бесстыже караулили сплавщиков под камнем Конек, что игрушкой торчал над елками, орали, махали рубахами на палках: «Правее держись! Правой протокой шуруй!». А потом брали деньги с севших в протоке на мель дураков, чтоб разгрузить барку, стащить с мели и загрузить обратно. Тот остров под Пермяковым камнем сплавщики так и прозвали — Золотым… А уж от Синего бойца, и вправду синего в непогоду, Осташа увидел огромные, высокие, злые уши Собачьих Камней. За ними и притулилась Ёква.