Золото бунта
Шрифт:
…Макариху с ее курями и сундуками он сразу вышвырнет вон. Отдаст ей последние батины деньги: только уходи. Найдет карчага корявая к кому присоседиться. Затем он тихо поживет до весны с Бойтэ, посмотрит, кому в Кашке скулу набок свернуть будет надобно, если косо поглядят. А весной напялит армяк и уйдет на сплав. По пути в Илиме до полусмерти изобьет купца Сысолятина: пусть помнит купчина, что слово держать надо. В Шайтанке подпалит воинское присутствие: пусть капитан Берг сокровища на могиле у Флегонта вымаливает. Затем явится в Ревду и залезет в каплицу Конона. Подкараулит и убьет Чупрю: довольно Гусевым небо коптить. Затем цапнет Конона за бороду: ставь
А дальше он уже будет просто жить. Будет барки мимо бойцов водить. Будет ночами жену свою мять, чтобы она рожала и рожала. Будет остаток жизни, что господь даст, о прощении себе молить. И когда встретится ему тот Боец Неназванный, на котором он убьется насмерть, пусть останутся у него сыновья-сплавщики, да мать им добрая, да имя честное в наследство.
Осташа шагал-шагал, думал-думал, пока от этих исступленных мыслей ему не начало казаться, что он слепнет. Широкие, чуть приподнятые носки лыж выезжали словно из сумрака и с каждым движением тела уезжали назад, в темноту. Осташа замедлил шаг и огляделся. Оказывается, уже наступила ночь. Но ему и ночь была не помеха. Он бы шагал за Яшкой хоть до весны. Однако впереди что-то тихо засветилось, и Осташа по склону съехал к полянке, вытоптанной в глубоком снегу. Поляна эта притулилась в густой еловой верейке посреди кондового сосняка. Видно, старому вогулу уже было не под силу за один переход одолевать расстояние от Ёквы до Вайлугина скита. Вот он и сделал себе на полпути привал-ночлежинку.
Площадку Шакула заботливо застелил лапником, вокруг из снега набил стенку. К толстой елке были прислонены заранее нарубленные бревна для костра, тут же стояла поленница. На обломанных еловых сучках висели свертки бересты для растопки, связанные шнурком щепицы. Поперек полянки громоздилась нодья — таежный костер из двух бревен, подкаченных друг к другу. Огонь мог гореть меж ними ночь напролет и не гас ни от ветра, ни от снегопада. И сейчас в расщелине нодьи тлели живые угли. Значит, совсем недавно Шакула и Фармазон сделали здесь передышку.
Осташа обошел полянку и словно споткнулся. Лыжня снова раздваивалась. Снегопада давненько уже не было, и нельзя было понять, который из двух путей новый, а который старый. Одна-то лыжня уж точно вела в Ёкву, к Шакуле домой. А вторая? Вторая небось на заимку, где Шакула собрался спрятать Фармазона. Осташа мучительно задумался, представляя себя среди окрестных гор. Так… Ёква от него должна находиться наполудень… А как ночью определить полудень?
Держа шапку на затылке пятерней, Осташа задрал голову. Над ним были только еловые лапы, все в снегу. Да и верхушки елок, видно, уходили в облачье… Надо быть охотником-чертознаем, чтобы суметь сейчас найти полудень и полуночь, а Осташа был сплавщиком. Плюнув, он вернулся к нодье, сбросил штуцер на лапник и наволок на нодью сверху еще одно бревно. Придется сидеть здесь до свету, чтобы понять, по какой тропе идти. «Что ж, — зло подумал Осташа, — не впервой Фармазону выручаться оттяжкой… Переждем и эту».
Спать Осташа не собирался — не хотел. И сейчас, у нодьи, он вроде бы понимал, почему его не берет сон. Так его ангел-хранитель бережет. Ведь каждый человек божьими и бесовскими силами окружен, в одиночку никогда не остается. За правым плечом — ангел, за левым — черт. Сзади прячется двойник, догоняющий, когда грозит беда. А впереди повсюду бесы — как поганки у тропы. Человек засыпает, ангел летит на небо о его делах богу рассказать, а бесы душой спящего овладевают. Когда спишь, то всеми бесами одержим и всеми болезнями сразу болеешь, хоть того и не чуешь. И если вдруг внезапно разбудят тебя, пока сны не отоснились, то ангел не успеет слететь и бесов изгнать. Какой-нибудь бес да зацепится когтем за душу, останется — и заболеешь или станешь бесноват. Опасная это вещь — сон в лесу. Потому ангел и стережет Осташу, гонит дрему прочь.
Осташа пошарил по карманам в поисках сухаря, хотя помнил, что последний сухарь съел вместе с Ефимычем еще перед входом в штольню. Вдруг в ладонь сунулся какой-то смерзшийся комок. Осташа вытащил его. Это был клубок суровых ниток, что всучила ему Бойтэ. Осташа ухмыльнулся. Он сквозь мленье прошел, сквозь гору — чего ему эта ниточка? И все равно он почему-то захотел поверить вогулке. Он встал, привязал кончик нити к елке и несколько раз обошел свою поляночку с нодьей кругом, обматывая ниткой три дерева. Будто из ниток стену построил. А потом улегся у костра, подпихнул под спину лапника, сунул за полу штуцер и, подперев щеку кулаком, стал глядеть в огонь.
Столько всего было, столько всего перепало, и жива ли в нем душа человеческая, и человечье ли в нем естество, если вот уж три дня и третью ночь он не ест, почти не пьет, холода не чует, а только идет, бежит, ползет прочь от смерти? Ан нет же, еще жива душа. Осташа ухмыльнулся. Бревна нодьи лежали чуть косо друг к другу, и изгиб их был как у бабьих ног. И там, в расщелине, глубоко, сочно и жарко горел уголь, яркий, как грех. И вся в грехе — недоступная, а в грехе! — виделась в образе нодьи бесстыжая девка-вогулка. Нагая, она лежала с чуть раздвинутыми ногами… Бойтэ, Бойтэ, Бойтэ с кошачьим лицом…
Осташа стукнулся лбом в бревно и еле успел выхватить из углей шапку, оторопело застучал ею по бедру, сбивая искры. И тут ему показалось, что он не один. Он тотчас сел, нахлобучил треух, словно тот помогал лучше видеть, и выставил штуцер из-под полы. Никого. Тишина. Он просто задремал. Тьма за еловыми стволами, тьма… Только нет — вон человек во тьме стоит. Почти не виден. Осташа быстро огляделся и понял, что он окружен. Не один человек, а чуть ли не целый десяток людей стоял в лесу, не выходя на отсвет нодьи. «Тати чащобные?..» — подумал Осташа.
Он вскочил, обведя вокруг себя стволом штуцера.
— Кто таковы?.. — хрипло спросил он.
Люди не отвечали и не двигались. Осташа едва мог их рассмотреть. Было в них что-то не то — будто драло их одежу в клочья по дурнолесью, будто были они калеки, будто еле сил у них хватало, чтобы просто вот так стоять. И уже не страх, а тоскливая усталость потекла Осташе в локти, заставляя опустить ружье.
— Богданко, ты, что ль?.. — тихо спросил он.
Это мленье обступило его со всех сторон, выслало вперед измученных должников.
Осташа дернул на груди зипун, наискось оттянул ворот рубахи и показал молчащим морокам грязную, расчесанную ногтями грудь. На изопревшем гайтане висели черные нательные кресты.
— Не боюсь я вашей тьмы, — со страстью и бессилием выдохнул Осташа. — Ну хоть что сделайте — не боюсь.
— Во тьме — ты сам, — чужим, земляным голосом с трудом произнес Богданко. — Мы — только в сумерках… Милость даем… Убери нитки, дай тебя за руку взять… Пойдем с нами.
— Не пойду. Хоть что. Поздно явились. Не пойду. Сами уходите.