Золото (издание 1968 г.)
Шрифт:
— Товарищи, товарищи вы мои… — начал было командир, но тотчас же перешел на деловой тон: — Раз все согласны, я сам выберу… Вы двое — нет: у вас другое задание, не менее важное. — Он решительно отстранил Мусю и Николая.
— Товарищ командир, давай сюда! — требовал Черный. Держась за дерево, он поднялся и стоял, прислонившись спиной к стволу. — Будь отцом, дай Мирко помереть, как партизану положено, за Родину. — И, обращаясь к остальным, худой, черный, он, сверкая белками глаз, убеждал: — Какой я, к дьяволу, теперь партизан, с такими ногами? Обуза! Таскай, води меня… Дайте, ребята, жизнь
На него было тяжело смотреть. Всем хотелось, чтобы он скорее сел, но он продолжал стоять, вцепившись ногтями в кору сосны.
— Ладно, будь по-твоему, останешься, — сказал Рудаков.
Командир продолжал смотреть на людей, теснившихся у костра, и каждый коммунист, на кого падал его взгляд, подавался вперед. Командир на мгновение задумывался, затем взгляд его скользил дальше и останавливался на следующем.
Взволнованная Муся, вся внутренне напрягшись, широко раскрытыми глазами наблюдала за происходившим. Оказалось, что все эти люди, среди которых были и пожилые и семейные, так же как она и Николай, вызывались пойти на подвиг, только делали эго буднично, даже как бы стесняясь того, что волнуются, и стараясь подавить это волнение. Какой славный парень этот Черный! «Жизнь дожить на большой скорости»… Да, вот такие, как он, любящие жизнь, и идут на смертный бой. А Карпов! Девушка заметила, что лицо у старого партизана сегодня какое-то особенно бледное и торжественное. Вот он ждет, когда на него поглядит командир, и, не дождавшись, сам движется к нему:
— Меня, меня оставь, Степан Титыч! Не подведу железнодорожное племя!
Все обернулись. Карпов стоял подальше от костра, чем другие. Освещено было только его лицо. Партизаны хорошо знали ненависть этого человека к оккупантам, его мрачноватую, несгибаемую волю, его каменное упорство. Люди могли спокойно уходить, зная, что пока в этом сухом, жилистом немолодом теле бьется сердце, пока стреляет его пулемет, враг не подойдет к высотке. То же, должно быть, думал и Рудаков, ласково глядевший на своего старого товарища. У костра воцарилось напряженное молчание. Оно нарушалось только потрескиваньем догорающих веток да отдаленным постукиваньем саперных лопат.
Но вдруг, всех растолкав, прорвался в круг Василил Кузьмич Кулаков. Выскочил и загородил собой Карпова:
— Это почему ж такое тебя, скажи на милость? У тебя и внуки и дочка, вон она спит. Тебя! Придумал! А я на что? Я, брат, один, как семафор посередь поля, в жизни торчу… Меня, меня оставляй, командир! Дай Кузьмичу на старости лет послужить народу. А то выскочил: я! Ты, брат, дочку воспитывай. Вон ответь людям, на кого Юлочку бросить собрался. Надумал, выскочил… Ишь ты, какой горячий!
Даже в эту торжественную сцену Кузьмич ухитрился внести свою комическую суетливость. Он готов был шуметь и торговаться за право идти на это опасное, может быть последнее задание. Наступая на командира, он бил себя в грудь сухонькими кулачками и, сделав плаксивую гримасу, уверял:
— Пулемет, слава те господи, изучил досконально. Вон Николку Железнова спросите, вместе изучали… Эй, Никола-угодник, ты где? Засвидетельствуй командиру. Тоже завели порядок: держать Кузьмича на затычку,
Рудаков обнял старика, прижал его к себе. Всегда холодные глаза командира, заставлявшие иной раз трепетать и самых неробких партизан, растроганно вглядывались в лицо Кузьмича, точно он хотел запечатлеть каждую его черточку.
Муся не выдержала. Она отошла от костра и из неосвещенной зоны наблюдала, как по очереди прощались партизаны с Кузьмичом и Черным.
Кузьмич вдруг что-то вспомнил, хлопотливо извлек из кармана предмет всеобщей зависти — длинный, туго набитый мешочек с крепким самосадом, отсыпал себе горсть, подумал, добавил еще, а мешочек сунул в руку первому попавшемуся партизану:
— Там поделите. Всем раздай, пусть дымят да Кузьмича вспоминают: дескать, был такой кривой черт, курец отчаянный…
Николай одним из последних прощался с остающимися. Он долго обнимал Кузьмича, точно не мог от него оторваться, а стариик сердито бормотал:
— Ступай, ступай, парень. И чтоб у меня в жизни не коптить, как головешка. Жми на всю железку… Ступай, тебе пора… И еще вот что: отвоюешь — таким, как есть, оставайся, жиром не заплывай… Ну, иди, иди. Жив будешь — отцу кланяйся. Не любил он меня, грешного. Ты скажи ему — вспоминал о нем Кузьмич при прощании… Ну, иди же ты, длинный дьявол! Ну тебя…
Старик почти оттолкнул Николая и сейчас же повернулся к нему спиной.
Николай подошел к Черному, но тот смотрел куда-то вверх и не заметил протянутой ему руки.
Последней прощалась Муся. Кузьмич не удержался и спаясничал, вытирая рукой рот:
— Эх, хоть в заключение жизни с хорошей девчонкой поцелуюсь!
Подмигнув зеленым глазом, он неловко ткнул Мусю губами в щеку, но девушка крепко поцеловала его в шершавые, растрескавшиеся губы.
Потом она подошла к Черному, хмуро стоявшему у дерева. Партизан крепко схватил ее руку холодными сильными пальцами и зашептал:
— И меня, и меня поцелуй! Поцелуй, девушка!.. Нет у меня никакой жены Зины, выдумал я жену Зину. Один я, как месяц в небе, никого у меня нет…
Муся невольно отпрянула, но сейчас же сдержалась, взяла Черного за плечи, заглянула ему в большие настороженные глаза.
— Не надо, уйди! — тихо сказал партизан, отводя ее руки. — Будь счастлива… Уйди…
Старый партизан, коновод Рудакова, подвел подседланного командирского коня и еще какую-то гнедую кобылу.
— Степан Титыч приказал вам оставить, — сказал он угрюмо, и в голосе его слышалось нескрываемое сожаление. — Уж вы их берегите, под пули-то не суйте… Куда привязать-то?
— А поди ты со своими конями! Ставь куда хочешь! — вспылил вдруг Черный и, подчеркнуто отвернувшись от девушки, закричал Кузьмичу: — Пулеметы и диски пусть сюда несут — сам осмотрю! А то сунут барахло какое…
Через полчаса, еще затемно, отряд быстро спустился с западного склона высотки на насыпь узкоколейки и тотчас же скрылся в горькой густой мгле. Некоторое время было еще слышно бряцание винтовок, сталкивающихся во тьме, фырканье и топот коней, дробный стук колес о шпалы, и наконец все стихло.