Золото Рейха
Шрифт:
И Феликсу Колчанову пришлось еще раз убедиться в своем сверхъестественном везении. Так бывало в школе, так случалось и во время службы на границе. Точно так же, по счастливой случайности, Хер-Голова предложил ему аферу с австрийским гражданством.
«Ладно, — решил наконец-то Феликс, — от того, что я думаю, ничего не изменится. Нужно сперва узнать, в чем меня обвиняют, а тогда уже решить, как себя держать. А сейчас, пока есть время, нужно восстановить силы. Мертвых не вернешь, Марине отсюда никак не поможешь. Значит, надо уснуть».
Легко сказать — уснуть. А как уснешь после такой ночи? Но Феликс Колчанов умел держать себя в руках, умел засыпать тогда,
Он перебирал в памяти разные события последних лет и никак не мог на чем-то остановиться. И наконец он понял: надо думать о той звездной ночи на берегу лесного озера. И вот Феликс вновь почти физически ощутил ту прохладную воду. Вспомнились ласки Марины, трогательно —неумелые и вместе с тем такие искренние…
«Все-таки она почти что ребенок», — подумал Феликс, засыпая.
Его разбудил охранник, который принес завтрак. По камере разнесся аромат свежесваренного кофе и поджаренного хлеба с сыром, который возбуждал аппетит. Феликс поблагодарил, встал, умылся, сделал зарядку и только после этого принялся за завтрак. Ел он медленно, специально растягивая время, что в его положении было вполне объяснимо.
До обеда его никто не трогал. Теперь австрийский подданный с русской фамилией стал головной болью полицейского управления. Арестовать-то его арестовали, но что теперь с ним делать — никто толком не знал. Хотя, в общем-то, повесить на него можно было много чего. Как-никак его задержали на машине Хер-Головы, заднее сиденье было запачкано кровью. Но вот начни полицейские раскручивать это дело, копать, предъяви Колчанову обвинение — и на свет могло бы выползти много интересного. Например, расстрел людей в кафе, «огненная акция», навевающая неприятные ассоциации с Лидице и Хатынью. А свободная пресса дремать не привыкла…
Официальная версия ночной стрельбы выглядела как разборка между двумя криминальными группировками, а вот Феликс в эту легенду никак не вписывался. Сымитировать попытку к бегству теперь было невозможно: о задержании Колчанова было известно журналистам, сюжет с аварией репортерской машины уже прошел в новостях. Вся Вена была взбудоражена ночными происшествиями, а интерес к таким событиям обычно держится довольно долго.
Феликс не мог и предположить, что с этого момента его жизнь пойдет на новый виток, что события полувековой давности заставят его изменить некоторым своим устоявшимся принципам. Он знал такой город в Белоруссии, как Бобруйск, даже знал, что в нем есть старая крепость…
Но время словно спрессовалось, и то, о чем, как казалось, уже стали забывать, через пару недель ворвалось в его жизнь.
Глава тринадцатая
Шел четвертый год войны. Немцы отступали на запад. В бобруйском лагере смерти № 131 об этом знали, но мало кто из узников этого ада надеялся остаться в живых. Ведь каждый день гремели автоматные очереди и расстрелянных людей сотнями закапывали в огромные рвы. Туда же сбрасывали больных, ослабевших от голода. И засыпанные землей, люди еще продолжали жить. Казалось, земля дышит, и откуда-то из ее черных недр раздаются сдавленные голоса, тихие стоны, зовущие на помощь. Но кто мог спасти этих несчастных? Никто. И уже через
А в лагере № 131 продолжалась жизнь, если, конечно, все то, что там происходило, можно назвать жизнью. Но люди дышали, получали скудную пищу, переговаривались, иногда даже улыбались. Однако подавляющее большинство узников было сковано смертельным страхом. Каждый понимал: выхода отсюда нет, вернее, есть один-единственный — туда, в глубокий, мрачный, темный ров. Убежать мало кому удавалось, и каждый, кто попал на этот конвейер, уже чувствовал на своем затылке, на своем лице смрадное, холодное дыхание неминуемой смерти.
Эсэсовцы, автоматы, колючая проволока, вышки, пулеметы, прожектора, бесконечный лай и вой страшных псов, готовых в любой момент броситься на пропахшего кисловато-смрадным потом человека в истлевшей одежде, растерзать его на куски… И никто не придет на помощь, никто не оттащит за ошейник разъяренного пса, из пасти которого вырывается жуткое рычание и падают на истоптанную десятками тысяч ног землю хлопья желтой слюны, похожей на грязную мыльную пену. Заключенные безропотно смотрели на то, как расстреливают их товарищей, как псы загрызают людей до смерти, слышали звонкие пистолетные выстрелы и пьяное ржание эсэсовцев. А что им еще оставалось?
И никто из тех, кто оказался в лагере смерти № 131 в конце 1943-го или в начале 1944-го, даже и представить себе не мог, что творилось здесь, на территории легендарной Бобруйской крепости, все те бесконечные годы оккупации. Господи, сколько людей погибло здесь, измученных голодом, холодом, болезнями! Сколько умерло от тифа, а сколько было убито прикладами, дубинками! А скольких расстреляли эсэсовские автоматчики, и скольких загрызли разъяренные псы!
Если бы те, кто сейчас был в лагере, знали о том, что здесь творилось, то наверняка даже та крохотная искорка надежды давным-давно погасла бы, словно маленький уголек, на который вылили котел соленой, как слезы, воды. Да, лагерь смерти в Бобруйской крепости — это юдоль скорби для пленных солдат, для тех, кого схватили просто на улицах Бобруйска или какого-либо другого белорусского, украинского или российского городка, маленькой деревеньки, а потом привезли сюда для того, чтобы здесь человек подох, как собака.
Плохо, когда холодно, плохо, когда нещадно палит солнце, плохо, когда идет дождь. Здесь всегда плохо, ведь ты не волен сделать даже малейшее движение по своему желанию. Здесь на все существуют предписания, здесь можно делать лишь то, что разрешено властями, и ничего более. Правда, думать, мечтать запретить тебе никто не сможет. Но если эсэсовец на твоем лице вдруг увидит улыбку или что-то хотя бы отдаленно ее напоминающее, знай, близок час твоей смерти, и смерти лютой. Тебя будут бить ногами, колоть штыком, а когда не сможешь подняться, тебе кованым сапогом наступят на горло и будут медленно втаптывать тебя в землю. А ты станешь хрипеть, стонать, задыхаться, скрести скрюченными пальцами утрамбованную землю, закатывать глаза. И даже молитву не сможешь прошептать.
В тебя, измученного до последней степени, небрежно и лениво эсэсовец выпустит пулю из своего «вальтера» или «шмайссера», и она размозжит тебе голову. Жизнь покинет твое тело. А надеяться на то, что твоя душа бессмертна и обретет наконец-то волю, — слабое утешение.
Поэтому все, кто был в лагере смерти, старались не улыбаться, ходили, опустив глаза, глядя лишь на свои истоптанные сапоги, если, конечно, они были, или на окровавленные, распухшие босые ноги, истертые и избитые, в язвах и шрамах.