Золото Рейха
Шрифт:
Стояло начало лета 1944 года, жаркое и душное, с грозами и ливнями. Сержанта-артиллериста Савелия Сироткина взяли в плен месяц назад, контуженного. И уже много раз Савелий думал, что для него, может, было бы лучше, если бы тогда, во время боя, осколок или пуля попали ему в грудь, в сердце. Но нет, судьбе было угодно, чтобы он остался жив и испил всю чашу страданий до дна, изведал все унижения, какие только себе можно представить. Рядом с Савелием на нарах лежал Арсений Владомирский, пехотинец, попавший в редкое для того времени окружение три недели назад. За эти три недели,
Правда, не лучше выглядели и остальные узники лагеря смерти. Здесь никто, кроме эсэсовцев, охранявших лагерь, и их страшных псов не ел и не пил вдоволь. То, что испытывали заключенные, нельзя было даже назвать голодом, это было что-то более страшное.
Заключенные ели все — траву, мышей, птиц, червей и жуков, — все, что можно было разжевать. Раз в день они получали баланду и немного хлеба. Но и это случалось не всегда.
В последнюю неделю немцам было не до заключенных, дела на фронте шли не лучшим образом. Хоть радио передавало, что вот-вот вермахт использует какое-то секретное оружие и в войне наступит перелом, да такой, что немецкие войска двинутся за Москву к Уралу, в эти бредни доктора Геббельса уже не верили ни фронтовики, ни даже эсэсовцы, гитлеровская гвардия. Они-то видели, какие лица были у военнопленных: о, совсем не такие, как в сорок первом и в сорок втором. Правда, так было недолго, всего несколько дней: лагерь смерти делал свое дело. Но поначалу эсэсовцам становилось немного не по себе. Узники лета сорок четвертого были совсем не похожи на брошенных в мясорубку бездарным командованием растерянных окруженцев лета сорок второго. Это был другой народ.
И поэтому эсэсовцы в буквальном смысле зверели с каждым днем, с каждым часом все больше и больше. Они прекрасно понимали, что пощады им не будет, они знали, что на каждом из них не десятки человеческих жизней и даже не сотни, а тысячи и что в конце концов от расплаты им не уйти. А пока они должны, во-первых, убивать, во-вторых, убивать и, в-третьих, убивать.
И они убивали, а затем по утрам и в полдень вывозили убитых из лагеря на грузовиках и сбрасывали в глубокие рвы. А тех, кто закапывал трупы, чуть позже тоже расстреливали, убирая таким образом свидетелей своих злодеяний.
Знойным июнем сорок четвертого, лежа на деревянных нарах, ни Арсений Владомирский, ни его товарищ и сосед Савелий Сироткин даже представить себе не могли, что всего через какой-то месяц пять тысяч человек будут освобождены. Пять тысяч из пятидесяти тысяч узников. Товарищи не знали и не могли знать, сколько горя придется хлебнуть освобожденным. Ведь те, кому не довелось пасть смертью храбрых в боях за Балатон или за Зееловские высоты, вернутся потом в другие лагеря, наши, не менее страшные, если не более…
— Ты спишь, Арсений? Спишь, да? — негромко прошептал Савелий.
Он тяжело вздохнул и попытался перевернуться на бок, но тут же закашлялся, его изможденное тело стало судорожно дергаться.
— Нет, не сплю, — прошептал в ответ Арсений, когда приступ кашля у его соседа прошел.
— Почему я не убежал отсюда?
— А что, была возможность?
— Да, мог попробовать, да не с кем было, — постанывая, сказал Савелий. — Надо было бежать,
— Сегодня уже навряд ли. Вернее, ночью навряд ли. Это же надо всех поднять, построить. Они отдыхают.
— Отдыхают…
— Да, нажрались и отдыхают.
— Только не надо про жратву, Арсений, я тебя прошу… — Савелий перевернулся на живот и вновь сильно закашлялся.
— Эй, вы, потише, мать вашу, спать не даете! — раздалось откуда-то справа, сверху.
— Да спим мы, спим, — бросил Савелий в темноту, вытирая растрескавшиеся губы.
Но уснуть, вернее, забыться хотя бы на короткое мгновение не дали собачий лай за стеной и разорвавшая зыбкую ночную тишину длинная автоматная очередь. Затем послышались топот и резкие гортанные крики.
Многие проснулись, тяжело задышали, зашептали молитвы, благодаря Бога, что это не их, а кого-то другого настигла смерть.
— Возле шестого барака, — прошептал Савелий и тронул соседа за плечо.
— Да, возле шестого барака, — подтвердил Владомирский. — Наверное, решили бежать.
— Отсюда не убежишь, — обреченно произнес
Сироткин.
— А жаль, жаль…
— А ты убежал бы, если бы представилась такая возможность?
Затем за стеной раздалось еще несколько выстрелов.
— Добивают, чтобы наверняка, — прокомментировал Владомирский, — а завтра весь барак, из которого бежали, построят — и каждого третьего. А может, и каждого второго.
— Не надо об этом, Арсений, давай думать о чем-нибудь хорошем.
— А о чем хорошем тут можно думать?
Вокруг слышались тяжелые вздохи, сдавленные стоны, скрежет зубов и какие-то странные, придушенные крики. Обычно так кричат во сне, когда падают в бесконечно глубокую пропасть, понимая, что никогда, сколько ни лети и как быстро ни падай, не достигнешь дна этой бесконечной страшной шахты со скользкими от крови стенами.
— Пока я был в седьмом бараке, там три раза расстреливали. Но меня Бог миловал, — сказал Владомирский. — Первый раз, когда расстреливали каждого третьего, я оказался вторым, а потом, когда расстреливали каждого четвертого, я оказался третьим. А в третий раз я оказался первым.
— Если бы тебя не перевели, — прошептал Савелий, — то ты оказался бы вторым и лежал бы где-нибудь сейчас в овраге, и жрали бы тебя черви.
— Они нас и так жрут, — вздохнул Арсений и попытался перевернуться на бок.
Его суставы хрустнули, он скривился от боли и скрипнул зубами.
— Сволочь, чуть меня не убил! Так заехал по спине прикладом, что я думал, хребет сломает.
— Это когда — утром?
— И утром тоже. А потом в обед, когда я стоял в очереди за баландой.
— Это кто тебя? Тот мордатый Ганс?
— Ганс… Чтоб он сдох! — прошептал Владомирский, продолжая скрежетать зубами и пытаясь улечься так, чтобы не болел позвоночник. — Попадись он мне… Я бы его повесил за яйца и резал бы ножом на мелкие кусочки. Я бы ему такое устроил…
Савелий слушал своего соседа и представлял себе Ганса, свиноподобного эсэсовца с молочно-розовой, словно поросячьей, как у всех рыжих людей, кожей, с огромными ручищами и короткой шеей. От одного только вида этого чудовища начинал колотить озноб. Ганс Фридман был одним из тех, кого называют кончеными мерзавцами и кого язык не поворачивается назвать человеком.