Золотое побережье
Шрифт:
Дядя Том впадает в задумчивость, а затем в сон, очень беспокойный – так вздрагивает и мечется, что кислородная трубка чуть не передавливает ему горло. Джим, слушавший историю про самоцветный песок далеко не в первый раз, передвигает трубку в сторону, расправляет, сколько может, простыни и уходит в настроении еще более тоскливом, чем раньше. Какое же тут было когда-то место! А человек, отдельная, ни на какую другую не похожая личность, целая жизнь. Бессмысленно цепляющийся теперь за жалкие остатки этой жизни. И какое тут кошмарное заведение – тюрьма для стариков, настоящий концлагерь! Все это просто ужасно. Нужно приходить сюда почаще, дяде Тому нужна компания. К тому
Но, выезжая на пятый, он начисто все это забывает. Дело в том, что визиты к дяде Тому неизменно действуют на Джима угнетающе, поэтому он каждый раз спешит выкинуть неприятные мысли из головы и приходит сюда только при самой уж крайней необходимости.
Теперь – к родителям, ужинать. А потом еще этих учить. Да уж, денек получается – врагу не пожелаешь.
Глава 13
Джим ушел, а дядя Том продолжил свой рассказ – мысленно, сам себе, но вроде как и Джиму.
Ребенком я играл в апельсиновых рощах. Когда живешь на улице, концом своим упирающейся в огромную, почти бесконечную апельсиновую рощу, гулять тебе позволяют сколько угодно и когда угодно. Лучшее время было после полудня, но не совсем еще вечером, когда жарко и весь мир словно пропитан сонной одурью. Почему-то всегда было солнечно, я совсем не помню пасмурных дней.
Землю между деревьями расчищали – тщательно, не оставляя ни единой травинки. Вокруг каждого дерева была кольцевая ирригационная канава поперечником футов, наверное, в тридцать, отчего рощи выглядели немного странно. И симметричная планировка – она тоже производила странное впечатление. Каждое дерево занимало точно ему определенное место в ряду и в шеренге, и в двух диагоналях – насколько хватал глаз, все эти линии оставались безукоризненно прямыми. Симметричными были и сами деревья, формой похожие на оливы и состоящие из маленьких зеленых листиков и маленьких перекрученных веток.
Апельсины там были почти всегда – деревья цвели и приносили урожай два раза в год, и большая часть года приходилась на вызревание. Поначалу маленькие и зеленые, апельсины становились постепенно желто-зелеными, желтыми и приобретали наконец оранжевый цвет, по мере созревания темневший; затем апельсины, если никто их до этого не сорвал, темнели до коричневато-оранжевого оттенка, потом становились совсем коричневыми и сухими, маленькими и твердыми, затем – серовато-коричневыми и наконец обращались в землю, из которой вышли. Но по большей части их собирали.
Мы кидались апельсинами друг в друга – вроде как снежками, заранее слепленными и готовыми к употреблению. Мягкие, перезревшие расшибались при ударе в ошметки, и пахло от них плохо, а когда в тебя попадали зелеными, твердыми, было немного больно. Мы устраивали целые войны, швырялись апельсинами и уворачивались, и это было немного похоже на немецкую игру, в которую мы играли в школе и в которой тебе стараются запятнать мячиком. И никто особенно не боялся, что в него попадут, – разве что последующих объяснений с матерью по поводу пятна на рубашке или синяка. Очень веселая получалась война и немного странная. Иногда я думаю – а не попал ли кто-нибудь из наших мальчишек потом во Вьетнам? Если да, они были плохо подготовлены к той войне.
А еще мы ходили в те самые рощи с луками, пытались стрелять кроликов. Их там была целая пропасть, и как же здорово они бегали. Нам никогда не удавалось подобраться к кроликам достаточно близко для хорошего выстрела – и слава Богу, как я теперь думаю, – так что приходилось довольствоваться стрельбой по апельсинам. Идеальные мишени – попасть очень трудно, но зато сколько радости, когда это получается. Апельсин раскалывался и отлетал в сторону, а иногда так и оставался висеть на ветке с торчащей в нем стрелой, и это было здорово.
А когда мы ели апельсины, то выбирали исключительно самые лучшие. Едкий, зеленоватый сок, выступающий на кожуре, когда ее снимаешь, белые мягкие лохмотья с оборота этой кожуры, резкий, ароматный запах, дольки – идеально закругленные, серповидные дольки… странно это все. Их вкус всегда казался мне каким-то не совсем реальным.
Я проводил в рощах уйму времени – брал лук и стрелы и слонялся в пыльной, жаркой тишине. И говорил сам с собой. Это был мой, ни с кем не разделенный мир.
Потом рощи начали сводить и, как ни странно, я не помню, чтобы нас это особенно волновало. Ведь никому и в голову не могло прийти, что сведут все рощи. Мы играли в ямах и среди штабелей срубленных деревьев, это было необычно и потому интересно. А на строительных площадках – среди только что поставленных фундаментов и за какие-то часы возведенных каркасов – играть было вообще великолепно. Мы качались на балках, проверяли, размягчается ли свежеуложенный бетон, если к нему поднести пламя свечки, прыгали с крыш в кучи песка, а один раз Роберт Келлер наступил на торчавший из доски гвоздь. Сплошное, одним словом, веселье.
А потом, когда все здания были построены, когда поставили заборы и провели дороги, тогда… ну, тогда место стало совсем другим, и тут уж веселья особого не было.
Но и мы к тому времени не были уже детьми, и нам было почти все равно.
Глава 14
Услышав новость – прямо из Нью-Йорка, от президента ЛСР Дональда Херефорда, – Стьюарт Лемон не поверил своим ушам. Сбылись худшие его предчувствия, и сбылись они самым ужасным образом. Разговаривая по телефону, он был вынужден держаться спокойно – не выказывая особого негодования, заверил Херефорда, что все находится под контролем, что контракт практически обеспечен. Но в действительности резкий, ледяной голос, задававший неприятные вопросы, вызвал у Лемона ужас; повесив трубку и оставшись в полном одиночестве, он дал выход и своему ужасу и своей ярости – заперся в кабинете, отключил все коммуникационные системы и впал в бешенство. Он пинал стол и стулья, швырял чем попало в стены, лупил кулаками по мягкой обшивке своего вращающегося кресла; в конце концов страх и ярость немного притупились.
Тяжело дыша, Лемон осмотрел кабинет, а затем со всей возможной тщательностью привел его в порядок. Ярость оставалась, но прошло хотя бы физическое ощущение, что он сейчас взорвется – самым буквальным образом. Нет, думал он, все-таки нагрузки, связанные с этой работой, не по моему здоровью, тут или язву получишь, или инфаркт, вопрос только один – что скорее. Лемон проглотил таблетку тагамета, таблетку минипресса, затем включил интерком и спросил – самым спокойным голосом:
– Узнай, пожалуйста, вернулся ли Макферсон.
– Сейчас, сейчас, я проверю… – Конечно же, Рамоне прекрасно известно: такой вот мертвенно-спокойный голос шефа – верное свидетельство крайней его ярости. Тем лучше, Лемон этому даже рад. – Да, он только что вошел.
– Пусть сию же секунду придет ко мне.
В действительности Макферсон явился минут через пятнадцать, или даже двадцать. Инженер явно оскорблен и проявляет это в обычной своей сверхсдержанной манере: плотно сжатые губы, злые, в упор глядящие глаза. Это он злится? Лемон встает, в нем опять все кипит.