Золотоискатель
Шрифт:
Затем мы возьмем лошадей и верхом поскачем через тростниковые плантации на запад, до Пятнадцати Кантонов, а оттуда тропой, что проходит между пиками Трех Сосцов, спустимся вниз и поедем по дороге на Мажента. В Букан мы приедем к вечеру, там все будет по-прежнему. Наш дом будет стоять все такой же, чуть покосившийся после урагана, под крышей цвета неба, только веранда вся зарастет лианами. Сад немного одичает, но неподалеку от оврага так же будет расти большое дерево чалта — древо добра и зла, — и птицы будут слетаться на него в преддверии ночи. Мы даже поедем дальше, туда, где начинается лес у входа в Мананаву, где вечная ночь, и в небе будут парить несколько «травохвостов», белых, как морская пена, и они будут кружить над нами, издавая свои странные, трескучие крики, а потом исчезнут во мраке.
И будет море, запах моря, долетающий вместе с ветром, и шум моря, и мы будем слушать, дрожа от волнения, его забытый голос, нашептывающий: не
Но путешествие в Европу так и не состоялось, потому что в один ноябрьский вечер, незадолго до наступления нового века, наш отец скончался от удара. Эту новость принес мне ночью курьер-индус. Я спал в дортуаре коллежа, когда меня разбудили и отвели в кабинет директора, где было странно светло для такого неурочного часа. Там мне осторожно сообщили о случившемся, но я ничего не почувствовал, кроме огромной пустоты. Потом меня сразу же отвезли в экипаже в Форест-Сайд, где вместо толпы народу, которую я боялся обнаружить, я увидел лишь Лору, тетушку Аделаиду и Мам, бледную и подавленную, сидящую на стуле у кровати, на которой лежал полностью одетый отец. Эта внезапная смерть, случившаяся после гибели нашего родного дома, была для меня, как и для Лоры, чем-то непостижимым и фатальным, казалась нам карой небесной. Мам же так никогда и не оправилась от этого горя.
Первым следствием ухода нашего отца была еще б'oльшая нужда, сказавшаяся особенно на Мам. Ни о какой Европе теперь не могло быть и речи. Мы стали пленниками нашего острова безо всякой надежды на освобождение. Я возненавидел холодный, дождливый город, эти дороги, заполненные толпами бедняков, эти повозки, доставлявшие тюки с тростником к сахарному поезду, возненавидел даже то, что раньше любил, — бескрайние просторы тростниковых плантаций, волнующихся под порывами ветра. Неужели мне когда-нибудь придется работать вот так, как эти ганни? Нагружать кипы тростника на запряженную быками повозку, потом запихивать их в пасть мельницы, и так каждый день, всю жизнь, без надежды, без свободы? Может, даже не так, а еще хуже. Моя стипендия в коллеже заканчивалась, и я был вынужден пойти работать — занять место отца в унылой конторе страховой и экспортной компании В. В. Уэста, которую держал в своих могучих руках дядя Людовик.
И тогда у меня появилось ощущение, что узы, связывавшие меня с Лорой и Мам, рвутся, а главное, что Букан и Мананава навсегда уходят из моей жизни.
Рампар-стрит — это был другой мир. Каждое утро я приезжал туда на поезде вместе с толпой мелких клерков, посыльных, китайских и индийских торговцев, отправлявшихся обделывать свои делишки. Из вагонов первого класса выходили важные, респектабельные люди, бизнесмены, адвокаты, все в темных костюмах, в шляпах и с тростью в руках. В этом потоке я добирался до дверей конторы В. В. Уэста, где в жарком полумраке кабинета меня ожидали ведомости и кипы счетов. Там я оставался до пяти часов вечера с получасовым перерывом на обед около полудня. Мои коллеги ходили обедать к одному китайцу с Королевской улицы, я же, из экономии и из желания побыть одному, довольствовался тем, что сгрызал перед заведением этого китайца несколько перечных печеньиц, а иногда в виде особой роскоши позволял себе кейптаунский апельсин. Я съедал его, разрезав на четыре части, сидя на парапете в тени дерева и глядя на индийских крестьянок, возвращавшихся с рынка.
Это была жизнь без неожиданностей, без сюрпризов, и мне часто казалось, что это не может быть реальностью, что всё это: поезд, цифры в ведомостях, пыльная контора, английская речь служащих В. В. Уэста, индийские женщины, что возвращались по длинным, залитым солнцем улицам с рынка, поставив на голову пустую корзину, — сон наяву.
Но были еще корабли. Это ради них каждый раз, когда представлялась такая возможность, я шел в порт — за час до открытия конторы или после пяти, когда Рампар-стрит пустела. В выходные дни, когда другие молодые люди отправлялись под руку с невестой прогуляться по аллеям Марсова Поля, я предпочитал бродить по причалам, среди снастей и рыбачьих сетей, слушать рыбаков, разглядывать покачивающиеся на маслянистой воде корабли, следя глазами за переплетениями такелажа. Я спал и видел, как бы уехать, но вынужден был довольствоваться лишь чтением названий судов. Иногда это были просто рыбачьи лодки с наивным изображением павлина, петуха или дельфина на корме. Я вглядывался украдкой в лица моряков: старых индусов, негров, коморцев в их неизменных тюрбанах, неподвижно сидящих в тени больших деревьев и курящих свои сигары.
До сих пор помню названия, что я читал тогда на бортах судов. Они отпечатались в моем мозгу, словно слова из песен: «Глэдис», «Эссалаам», «Звезда индийских морей», «Дружба», «Прекрасная роза», «Кумуда», «Рупаника», «Розали», «Золотая пыль», «Красавица Юга». Для меня то были прекраснейшие в мире имена, потому что они напоминали
Однажды мы пошли на причал вместе с Лорой. Мы долго гуляли вдоль кораблей под равнодушными взглядами сидевших в тени деревьев моряков. Она первая заговорила о моей тайной мечте. «Ты собираешься скоро уплыть на корабле?» — спросила она. Ее вопрос очень удивил меня, но я улыбнулся в ответ, как будто это была шутка. Однако она смотрела без улыбки, и ее прекрасные темные глаза были полны грусти. «Да-да, мне кажется, что ты способен вот так уплыть все равно на каком корабле, все равно куда — как тогда с Дени на пироге». Я ничего не ответил, и она вдруг почти весело сказала: «Знаешь, а мне бы очень хотелось уплыть вот так куда-нибудь, все равно куда: в Индию, Китай, в Австралию. Но это совершенно невозможно! Помнишь нашу поездку во Францию? Я больше не хочу туда — теперь. В Индию, Китай, куда угодно, только не во Францию». Она умолкла, и мы снова стали смотреть на пришвартованные к причалу корабли, и я был счастлив, я понимал, почему меня охватывает счастье всякий раз, когда я вижу, как, подняв паруса, корабль выходит в открытое море.
В тот год я и познакомился с капитаном Брадмером и его «Зетой». Мне хотелось бы сейчас вспомнить все подробности того дня, чтобы прожить его еще раз, потому что это был один из самых важных дней в моей жизни.
Это было в воскресенье, утром. На рассвете я вышел из старого дома в Форест-Сайде и отправился на поезде в Порт-Луи. Я бродил, по обыкновению, по причалу, среди рыбаков, уже возвращавшихся с моря с корзинами, полными рыбы. Еще мокрые после выхода в открытое море корабли казались измученными, сохли на солнце свисавшие вдоль мачт паруса. Мне нравилось бывать тут в момент возвращения с лова, слушать скрип корабельных корпусов, вдыхать исходящий от них запах моря. Тогда-то среди рыбачьих лодок, баркасов и пирог я и увидел ее: это было старое уже судно, изящными очертаниями напоминавшее шхуну, с двумя чуть наклоненными назад мачтами и двумя хлопающими на ветру четырехугольными парусами. На длинном черном корпусе с приподнятым носом я прочитал странное название, написанное белыми буквами: «Зета». На фоне остальных рыбачьих посудин этот корабль, с его белоснежными парусами и оснасткой от марселя до бушприта, выглядел чистокровным рысаком, готовым к бегам. Я долго разглядывал его, застыв в восхищении. Откуда он пришел? И когда отправится в обратный путь, чтобы уже не вернуться назад? На мостике стоял матрос, негр с Коморских островов. Я отважился спросить, откуда они прибыли, и он ответил: «Агалега». Тогда я спросил, чье это судно, и услышал в ответ имя, показавшееся мне непонятным: «Капитан Брадмер» {12} . Может быть, именно это имя, звучавшее так по-пиратски, пробудило мое воображение и особый интерес к этому кораблю. Кто это — Морская Рука? Как с ним увидеться? Я собрался было спросить у матроса, но тот уже отвернулся от меня и уселся в стоявшее на корме, в тени парусов, кресло.
В тот день я неоднократно возвращался к пришвартованной у причала шхуне, боясь, что вечером, с началом прилива, она уйдет в море. Матрос-коморец по-прежнему сидел в кресле, в тени развевающегося на ветру паруса. К трем часам дня начался прилив, и матрос убрал парус, привязав его к рее. Затем он тщательно задраил все люки, навесил замки и сошел на причал. Увидев, что я снова стою у корабля, он остановился и сказал: «Капитан Брадмер скоро придет».
Остаток дня, прошедший в ожидании капитана, показался мне бесконечным. Я долго сидел под баньянами, спасаясь от палящего солнца. По мере приближения вечера портовая жизнь затихала, и вскоре на причале не осталось никого, кроме нескольких нищих, спавших в тени деревьев или подбиравших брошенные торговцами отходы. Вместе с приливом пришел ветер с моря, и вдали между мачтами засверкал горизонт.
С наступлением сумерек я снова вернулся к «Зете». Она тихо покачивалась на волне, сдерживаемая швартовыми тросами. Перекинутая с палубы на причал вместо трапа доска скрипела, вторя движениям судна.
В золотом вечернем свете, в опустевшем порту, где не осталось ни души, кроме нескольких чаек, под тихий свист ветра в снастях, а может, после долгого ожидания на солнцепеке, как когда-то, когда я бегал по тростниковым полям, корабль с его высокими наклонными мачтами, с реями, опутанными сетью снастей, с тонкой стрелой бушприта, напоминавшей ростры старинных бригов, казался мне окутанным волшебной тайной. Пустое кресло, стоявшее на сверкающей палубе перед штурвалом, придавало этому впечатлению еще больше странности. Кресло было совсем не корабельное, а конторское, точеного дерева, я видел такие каждый день в конторе у В. В. Уэста. И вот оно стояло тут, на корме, потемневшее от брызг, несущее на себе отпечаток дальних океанских плаваний!