Золотоискатель
Шрифт:
Утреннее опьянение все не проходит. Матросы, негры и индусы, стоят на палубе у фок-мачты, держась за снасти. Брадмер уселся в кресло за спиной рулевого, по-прежнему всматриваясь в горизонт, будто он и правда думает что-то там увидеть. Но кругом ничего нет, кроме волн, бегущих нам навстречу: вот они приближаются, вскинув, словно диковинный зверь, голову со сверкающим гребнем, ударяются о корпус корабля и пропадают под ним. Обернувшись назад, я вижу, как они убегают прочь к другому краю света, унося на себе легкую отметину от соприкосновения с нашим килем.
Мысли мои
Какой сегодня день? Мне кажется, что я всегда жил тут, на корме «Зеты», смотрел через фальшборт на морскую гладь, слушал дыхание моря. Мне кажется, что все, что было со мной после нашего изгнания из Букана — в Форест-Сайде, в Королевском коллеже, потом в конторе В. В. Уэста, — было лишь сном и стоило мне открыть глаза, как он развеялся без следа.
В шуме волн и ветра мне слышится голос, этот голос звучит внутри меня, повторяя без конца одно слово: море! море! И слово это заглушает все другие слова, все мысли. Ветер гонит нас к горизонту, взметается временами вихрем, раскачивая судно. Хлопают паруса, свистят снасти. И это тоже слова, и они уносят меня куда-то, отдаляют от прежней жизни. Где она теперь, земля, на которой я жил все это время? Она стала маленькой-маленькой, словно затерявшийся в океане плот, а «Зета» все идет вперед, подгоняемая ветром и солнцем. Она, эта земля, осталась там, по ту сторону горизонта — узкая полоска грязи среди бескрайней синевы.
Я так занят созерцанием моря и неба, с таким увлечением разглядываю темные ложбинки между волнами, пенный след, раскрывающий за кормой свои губы, так внимательно вслушиваюсь в шум ветра и воды под форштевнем, что не замечаю, как экипаж принимается за еду. Ко мне подходит Брадмер. Он смотрит на меня, и в его черных глазках горит все тот же насмешливый огонек.
— Ну что, сэр? Это от морской болезни вы лишились аппетита? — спрашивает он по-английски.
Я вскакиваю на ноги, показывая, что вовсе не болен.
— Нет, сэр.
— Тогда идите есть. — Это звучит почти как приказ.
Мы спускаемся по трапу в трюм. Здесь, внутри, душно и жарко, запах стряпни мешается с запахами грузов. Несмотря на открытые люки, кругом царит полумрак. Все внутренности корабля — это один большой трюм, в средней части которого свалены ящики и тюки с товарами, а в задней, прямо на полу, постелены тюфяки, на которых спят матросы. Под передним люком кок-китаец накладывает в тарелки сваренный на спиртовке рис карри и разливает из большого оловянного чайника чай.
Брадмер садится по-турецки, прислонившись спиной к шпангоуту, я следую его примеру. Здесь, в трюме, страшная качка. Кок подает нам по тарелке риса и по кружке горячего чая.
Мы едим молча. В полутьме я едва различаю матросов-индусов, которые, как и мы, пьют чай, сидя по-турецки. Брадмер ест быстро, отправляет рис в рот помятой ложкой, орудуя ею будто палочками. В рисе много масла, он весь пропитан рыбным соусом, но карри такое острое, что отбивает все другие вкусы. Чай обжигает мне губы и горло, но все равно утоляет жажду после щедро сдобренного пряностями риса.
Покончив с едой, Брадмер встает на ноги и ставит тарелку с кружкой на пол рядом с китайцем. Поднимаясь по трапу на палубу, он шарит в кармане куртки и достает оттуда две странные сигареты, скрученные из еще зеленых табачных листьев. Я беру одну из них и прикуриваю от зажигалки капитана. Мы поднимаемся друг за другом по трапу и снова оказываемся на палубе, на семи ветрах.
После темного трюма солнце слепит меня настолько, что глаза наполняются слезами. Почти на ощупь, согнувшись в три погибели, я пробираюсь под гиком на свое место на корме и сажусь рядом с сундучком. Брадмер тоже вернулся в свое привинченное к палубе кресло, он смотрит вдаль, не говоря ни слова рулевому, и курит.
От табачного дыма — едкого и сладковатого — меня мутит. Это так не сочетается с чистой синевой моря и неба, с шумом ветра. Я тушу сигарету о палубу, но выбросить в море не решаюсь. Не могу я, чтобы эта грязь, этот мусор, это инородное тело плавало на поверхности такой прекрасной, такой чистой, такой живой воды.
Вот «Зета» не грязь, не инородное тело. Она так долго бороздила просторы этого моря, да и других морей тоже — за Мадагаскаром, вплоть до Сейшел или еще южнее, до самого Сен-Поля. Океан очистил ее, и она стала похожа на больших морских птиц, парящих на ветру.
Солнце медленно катится вниз по небу, теперь оно светит на паруса с другой стороны. Я вижу на море их тень, она растет с каждым часом. К вечеру ветер стихает. Легкий бриз едва касается больших парусов, разглаживает и округляет волны, при его прикосновении поверхность моря трепещет, словно чувствительная кожа. Б о льшая часть команды спустилась в трюм выпить чаю и поболтать. Кто-то, готовясь к ночной вахте, спит на тюфяках, лежащих прямо на полу.
Капитан Брадмер все так же сидит в кресле за спиной у рулевого. Они почти не разговаривают, лишь время от времени обмениваются неясными словами. Оба не переставая курят зеленый табак, запах которого то и дело доносит до меня ветер. Моим глазам горячо; может быть, у меня жар? Лицо, шея, руки, спина горят огнем. Это солнце оставило на моем теле отметины. Я не обращал внимания, а ведь оно весь день пылало, жгло паруса, палубу, море, зажигало свои искры на гребнях волн, расцвечивая радугой пенистые брызги.
Теперь же свет исходит от самого моря, из самой его синей глубины. Небо стало светлым, почти бесцветным, и я до головокружения вглядываюсь в бескрайнюю синеву моря и в небесную пустоту.
Я всегда мечтал об этом. Мне кажется, что моя жизнь остановилась давным-давно, там, на носу пироги, скользящей по голубой воде в лагуне у подножия Морна, когда Дени с острогой в руке высматривал добычу на морском дне. И вот, все, что я считал безвозвратно ушедшим, забытым — эти звуки, эта завораживающая синяя глубина, — вдруг зашевелилось во мне, стало возвращаться здесь, на бегущей вперед «Зете».