Золотой узор
Шрифт:
В половине третьего вдруг раздался стук, и в той же прорванной шинели, так же красный и громадный появился в дверях Муня.
— Ну, что? Говорят, муж у вас заболел? — Он улыбнулся было, но увидав меня, весь боевой кавардак нашей комнаты, вытянувшегося Маркела с крепко сжатыми на груди руками — посерьезнел.
Я близко подошла к нему.
— Дигалену. Понимаете? Достаньте дигалену. Умирает.
Наверно, магнетизм во мне какой-то был. Я прочитала себя в Мунином лице, как в зеркале.
Напряжение медленно прошло по лбу его, упорному и молодому.
—
И он вышел.
Нилова подошла к Маркелу и заплакала.
— Наташенька, лучше бы мне лежать на его месте. Посмотри, как руки скорчило.
— Перестань плакать. Иди воду греть.
Муня вернулся через два часа. Он дигален достал. Собственно, завоевал. Вломился силою в закрытый уже склад медикаментов, вспомнил свои наступления и походы. Воля, одержимость моя…
Пришел племянник Ниловой, студент-медик, и мы пустили в ход и дигален. Но сердце все-таки слабело. Пульс учащался, до полутораста. Вечером был опять консилиум. Знаменитый старичок поглядел на меня пристально.
— Вероятно, менингит. Леченье правильное. Что же, надо продолжать. А там посмотрим-с…
В эту ночь я знала, что меж нами смерть. Но я не подавалась. Наоборот, пружина во мне завернулась туже.
К полуночи Маркел одеревенел совсем. Нельзя уж было расцепить рук, судорожно сжавшихся, язык ворочался, и непрерывно, жалобно-идиотически бормотал он, шепотом. Ничего не поймешь! Лишь меня, в самые тяжкие минуты будто узнавал, что-то озарялось на лице, мгновенно уходило. А потом стал икать. Как странно, я не поняла сначала. Показалось — даже это хорошо. Но увидев ужас в глазах Ниловой я сообразила, что хорошего-то мало.
Положила на подушку, рядом с головой его, простенькую, скромную иконку Николая Чудотворца. И пошла сбивать сосульки, для пузыря на голову.
Я взяла палку Маркела, вышла в темную, пустую и глухую улицу. Окно наискось не светилось. Слабый огонек лишь там виднелся, точно разжигали примус.
Ах, как одиноко, и пустынно! Бесприютен ветер, злобно налетающий, и так сжимает кто-то сердце… Я сбивала палкою с крыш сосульки, и теперь не сдерживалась, слезы мои проливались. Кто со мною в глухой час? Да, я держалась и крепилась там, на поле брани, у Маркеловой кровати, но сейчас уж я не воин. Просто женщина, уставшая и ослабевшая. И только Бог, грозный, но и милостивый… Ты призвал сына моего, и муж мой на пороге, и в Твоей руке вновь облить кровью мое сердце…
Женская фигура подошла ко мне.
— Вы чего тут, милая?
Она была не молода, вроде прислуги.
— Вот, ледяшки собираю.
Я не узнала ее. И она меня не узнала. Но в пустынную и страшную минуту я сказала, точно мы давно знакомы:
— У меня муж болен. Очень ему плохо. Это для компресса.
— Дайте-ка, я с тумбы, так ловчее…
Опираясь на меня, поднялась на тумбу тротуарную и сбила грандиозный сталактит.
— Тиф, тиф… Держите сумку-то, я положу… Так. Ну, старайтесь, миленькая, постарайтесь, может, и ослобонит…
Она так просто, и так добро говорила! Кто ты, неизвестная мне сестра, встретившаяся в минуту гибели? Я в темноте не разглядела даже твоего лица, и если встречу тебя, не узнаю, но я сохранила в сердце навсегда…
Да, навсегда. Иду, молчу.
Я притащила свой кулек добычи. Переменила на Маркеле ледяной пузырь, зажгла в кухне примус. Я была теперь тиха, растрогана, покорна, и хотя слезы стояли на глазах, я все шептала про себя имя Маркела… я уж не знаю, что, молилась я, или всей расплавленностию своею посылала ему токи благосклонных сил.
Вдруг вошла Нилова.
— Наташа, погляди…
В звуке голоса мне показалось что-то новое.
Я машинально двинулась. В кресле спал студент, а на диване фельдшерица. Лампа приспущена — все тот же скорбный облик комнаты, где умирает мой Маркел. Но было и иное.
Маркел вздохнул глубоко, разжал руку.
— Маркуша, это я… Ты узнаешь?
Он слабо улыбнулся, и пролепетал, едва-едва, но слышно:
— Тебя ли не узнать мне…
Мы переглянулись с Ниловой. А на подушке у Маркела, простенький, седой и древний старичок русский, Николай Угодник глядел со своей иконки.
— Наташенька… — Нилова задохнулась, обняла меня и скрипнула зубами. — Душенька, он выздоравливает. Провалиться мне, жив.
Ноги отказались — и я села на краю постели.
А остаток ночи, когда Маркел медленно, но верно выходил из смерти, я жила в странном коловращении… Мы варили непрерывно кофе, и студент, и фельдшерица мне казались уж друзьями, и родными.
Утром я заснула, спала крепко — первый сон за девять суток.
— Ну, могу поздравить, — говорил мне знаменитый старичок. — Выходили. Правду говоря, мне не хотелось даже заходить, так был уверен в его смерти. Мозговое осложнение… и вдруг остановилось. Случай. Хоть для клиники.
Я и сама знала это — я не врач. Теперь Маркел с каждым днем, хоть и неторопливо, возвращался. Все же был он неузнаваем! С бритой головой, худой, с разросшеюся бородой — долго пластом еще лежал он, долго я его выкармливала, и выпаивала.
Глядя на него, иногда думала, что он выходит теперь в садик, на апрельский свет московский уж иным, и мне казалось — может быть, в болезни он дошел и до последних бездн. Но то же ощущала и в себе. Если-б он умер, это было-б знаком поражения и для меня. Сейчас же, через беспредельную усталость, ветерок весенний навевал и мне какую-то прохладу, ясность.
И жизнь вокруг менялась, медленно, но неизменно.
Я покупала для Маркела кур и куропаток. На Никитской и Арбате продавались дивные эклеры, открывались магазины, чистились дома, чинился тротуар. Сухаревка и Смоленский торговали уж открыто. За что расстреливали еще недавно, было уж дозволено.
В один апрельский день к нам возвратился Саша Гликсман. Опять все плакали. И у Маркела слезы побежали по щекам, заросшим волосами. Прибежал Блюм, захлебывался.
— Так они же понимают, что вы ничего недозволенного не делали! Ну, война прошла и они победили, и теперь они уж мягче!