Золотой век (сборник)
Шрифт:
И быстро-быстро день сворачиваться начал.
И свернулся скоро в майский, тёплый вечер, а тот – череду не нарушая – в майскую ещё, но белую уже, туманную ночь.
И домой вернулась Катерина на рассвете.
Молча, погладив по сырому от туманной измороси загривку встретившего её возле ворот без лая Соболя, Катерина, пересчитав машинально сидящих на жерди под навесом куриц – в сохранности все, слава Богу, – прошла оградой к бане. Вступив в неё, положила на полок смятый и увядший уже букет подснежников и свитый из медуниц венчик. Разделась, помылась холодной водой. Накинув только платье, скомкав и зажав в руке трусы, направилась в избу. Дедушка спит в прихожей, не проснулся. Минуя скрипучие половицы, чтобы его не разбудить, вступила Катерина в
– Прости меня, Господи, – закрыла глаза, посидела так, после добавила:
– И ты, баушка.
Упала ниц, лицом в подушку вмялась и заплакала в неё тихонько, как запела.
– О-и-о-и-о-и-о-и.
Было это двадцать с небольшим лет назад от нынешнего – так давно и так недавно.
Суббота. Близится к полуночи. Как кошка, мерно и на цыпочках. Неслышно – Земля бесшумно так вращается.
Сочельник.
«Благословенно Царство…».
«Иже в вертепе родивыйся и во яслех возлегай нашего ради спасения…».
А завтра:
Бог стал человеком, чтобы… рвения не имея, робко и помыслить, хоть и бремя вроде лёгкое, и иго будто благо… и чтобы стать им, человеком, в полной мере, после Он, на кресте уже, нами, кого унизился спасать от жала смерти, распятый и оставленный Отцом Небесным, надежду потеряв, отчается и горестно возопиет: «Или, Или! лама савахфани?» Господь страдал. Возможно ли такое? Но это после. А пока вот:
Он родивыйся и возлегий.
«Из чрева прежде денницы родих Тя, клятся Господь и не раскается: Ты иерей во век по чину Мелхиседекову».
В действующих, пока ещё немногочисленных, как было до великого разору, заново открытых православных храмах старинного, острожного когда-то, в злобных и шебутных тонгусах изначально рубленного, от воровства их смутного и неспокойного, а теперь тихого, смирного и чуть пришибленного будто Елисейска идут праздничные службы. В иных же бывших монастырях, часовенках и церквях города – скверна запустения: склады всякой всячины, от овощей до гвоздодёров, гаражи, завод ли пивоваренный, пожарная ли часть – что в какой храм, который почему-то не разрушили безбожники воинствующие, определили при советской власти, так то там до сей поры и размещается. Но над теми и над этими сияют одинаково сейчас луна и звёзды. Звёзды ясные, лучистые. Луна белая, как известь, и с ущербом – с кромки чуть волчица выкусила острозубая; подгрызёт, повыв, и нынче ночью; и так, всю пока не сгложет.
По улицам бревенчатого в основном, одноэтажно-двухэтажного, купеческо-мещанского, уездного когда-то, а теперь районного Елисейска прокатываются неторопно, словно внимательно осматриваясь в незнакомом месте, редкие автомобили и, подстилаясь под колёса, встречь им, в бок или вдогонку, как ей заблагорассудится в своей снежно-сыпучей стихии, пресмыкается многоязыкая, не обращающая, в отличие от законопослушных автомобилей, никакого внимания на распоряжения занудных светофоров, хиузная, расторопная позёмка. Тут ей, в городе, среди домов, особо-то не разгуляться – тесно; рядом вот зато просторно, на Ислени, – лёд на реке дымится от неё как будто, от позёмки, так что и днём не различить другого берега – одно лишь марево.
Лучи машинных близоруко-дальнозорких фар, дублетно продырявив и с сизифовым упорством разрезая тут же срастающийся, стылый полумрак, то вскидываясь и слепо теряясь в олуненном и редкозвёздном небе, то опускаясь и скребя перед собой дорогу с полузаснеженным, разбитым лесовозами
Только в одной из шести комнат особняка горит свет, не считая тусклых ночников в прихожей и на кухне, – в спальне – из-за плотной бархатной бордовой шторы на окне, что это так, не видно с улицы: все окна в доме выглядят снаружи тёмными.
Слева и справа от широкой, составленной из двух двуспальных, кровати, в изголовье, рядом с низенькими, в уровень кровати, тумбочками, стоит по торшеру – они-то вот и светят.
В постели, под разными одеялами в одинаковых лиловых пододеяльниках, лежат муж и жена – супруги Чеславлевы.
Ирина Михайловна, крещёная татарка, с большими голубыми, под цвет наволочки, глазами и светло-русыми, густыми волосами, красивая женщина, нотариус в недавнем прошлом, ныне владелица трёх продуктовых магазинов, без очков, читает очередной детектив Марининой. Особняк построен на её, Ирины Михайловны, деньги.
Сергей Захарович заведует кадрами в Елисейской тюрьме, подполковник, в очках, читает первый том русской истории Карамзина.
Двадцать с небольшим лет назад закончил Сергей Захарович филологический факультет Елисейского педагогического института, призвался после в армию, отслужил два года младшим лейтенантом во внутренних войсках возле Норильска, демобилизовался, вернувшись в Елисейск, устроился в районо, с год поработал, отличился, заметили его из более высоких инстанций, оценили и пригласили в райком партии на идеологическую работу – вроде как массовиком-затейником – общаться с туговатым на доверие народом и убеждать его в преимуществах советской системы. А когда та, несмотря на старание агитатора, благодаря ли ему, рухнула благополучно, переместился Сергей Захарович в Елисейскую тюрьму, стал заместителем начальника, своего родного младшего брата Владимира Захаровича, отвечая за кадры, заведуя ли ими. Тюрьмы-то при любом режиме существуют, так что до пенсии, и не плохой, тут можно будет дослужиться.
Работая ещё в районо, среди образованного, преимущественно женского, коллектива, застеснялся вдруг своего, как он говорил, деревенского имени Семён – будто бы имена, как жители, есть деревенские, есть городские, но не вселенские – и поменял его, оформив всё по правилам и по закону, на Сергея. А когда узнал об этой измене, перевоплощении ли таком, его отец, Чеславлев Захар Иванович, сказал при первой же встрече сыну, сразу его и не узнав, возможно: «Ну, заодно-то уж и отчество поправил бы, а то потом опять, поди, морока… Ты ж от Семёна Столпника Летопроводца отступился. А тот ради тебя, чужеумого, маленько не полета лет на столбе выстоял в молитве к Богу», – и в город к нему, к Сергею Захаровичу, ни разу до самой смерти не съездил, даже на внука, когда тот родился, посмотреть не пожаловал – так рассердился он, Захар Иванович, или обиделся, – но у себя-то принимал – то ли как сына, то ли как знакомого.
В доме больше никого. Тихо. Работает телевизор, но с выключенными динамиками. Идёт какой-то чикотильно-мордобойный фильм, американского, конечно, производства: беззвучно, но высокохудожественно складываются один на другой или накалываются на всяческие штыри окровавленные, как фартук резника, трупы на заброшенном как будто, но, вместе с тем, не остановленном почему-то сталелитейном заводе, и резво бегают, прыгают или акробатически висят до очередного ловкого манёвра на разных цепях или механизмах ещё живые, и где среди них положительный парень, понять можно по лицу – на нём проставлено: изготовлено здесь, в USA – на зависть городу и миру. Чудно смотреть на это в Елисейске.