Золотой век (сборник)
Шрифт:
Сергей Захарович, запомнив страницу и номер главы, на которых приостановил временно, до следующего свободного вечера, своё мысленное путешествие по непростой древней русской истории, закрыл книгу, отложил её на тумбочку, снял очки, устроил их на книгу. Взял с тумбочки пульт и выключил телевизор. Полежал сколько-то, раздумывая о своём, а после:
– Зашёл сегодня утром к Женьке в комнату… неряха… штаны как снял, так на полу прямо и бросил… устроил там бомжатник настоящий… поднял, стал их на спинку стула весить, – говорит Сергей Захарович, убрав на тумбочку пульт и массируя указательными пальцами уставшие глаза, – что из кармана, знаешь, выпало?
Ирина Михайловна
– Презерватив, – говорит Сергей Захарович.
Молчит Ирина Михайловна.
– Слышишь? – спрашивает Сергей Захарович; смотрит он, широко раскрыв глаза, на потолок, как будто трещину на нём увидел.
– Я думала, бомбу… Парню, слава Богу, восемнадцать лет, – говорит, не отвлекаясь от чтения, Ирина Михайловна. – Ты к этому возрасту минимум года два уже, наверное, как кобел провал. И не наверное, а точно.
– И где он, кстати, ещё шляется?.. Скоро уж час.
– А ты всё дома и сидел?
– Ты на меня не перекидывай. Тогда другое дело было, и в деревне… Зря ты его отмазала от армии.
– Ты бы хотел, чтобы туда-а-а его забрали.
– Ну не всех же туда отправляют… Чё ты несёшь.
– Всех не всех. А нашего бы точно.
– И порошок ещё какой-то.
Молчит Ирина Михайловна. Молчит и Сергей Захарович.
– Какой порошок? – через какое-то время спрашивает жена.
– В пакетике… в кармане, в его джинсах, – отвечает муж ей, но не сразу.
Повернулся Сергей Захарович набок, лицом к стене, на которой висит выжженная им, увлекался пылко ещё в юности, по кедровой доске работа «Венера и Адонис», Адонис походит на актёра Василия Ланового, а Венера – на Голублеву Катерину, выключил торшер, стал пробовать уснуть.
Отложила книгу и Ирина Михайловна, повернулась набок, лицом к другой стене, на которой висит картина местного примитивиста Животова с видом зимнего, украшенного разноцветными храмами Елисейска, приобретённая ею, Ириной Михайловной, незадолго до смерти художника.
Щёлкнул мягко выключатель, и в спальне стало темно, как в могиле.
Зима. И месяца ещё, студёная, не догуляла, если по старому примериться к ней стилю. Только что началась, считай, или, как говорят в Ялани, стала. Но это – календарно. Ну а по стуже-то – уже и надоела – с октября тянется, чуть ли не с самого Покрова, когда лешие скрозь землю провалились, – так бы могла сказать Фиста Егоровна Усольцева, давно, больше двадцати лет уже, как покойная, бабушка Катерины, так вот она и говорила: мол, за день – за два до Покрова лешие сквозь землю проваливаются, туда им, дескать, и дорога, ишшо подальше бы куда их заметнуло, окаянных, и не жалко, да для людей нужна острастка. Так вот. Без оттепелей. Крепко. Гулко. И сколько так ещё продлится – бывает тут, что и до мая не расстанешься с тулупом, разве на телогрейку его сменишь, ну а уж в той – до самого июля. Сибирь, на то она и каторжанская.
Усень топор нашёл, сосну срубил и мосток уже для трёх братьев намостил, так и пора бы:
Навечерие Рождества Христова.
Палестина. Вифлеем. Долина пастухов. Камни, масличные деревья. На другой планете словно. Там сейчас тепло, наверное.
А здесь:
Мороз – по местным меркам, правда, небольшой – градусов двадцать пять – всего-то. Но вот – хиуз-северяка. Задержись где на улице да на сквозном ещё, открытом месте, хоть и одет будешь не легкомысленно, проберёт тебя до косточек, до самого хребта просвищет, кожу сдерёт с лица, как тёркой, если шарфом-то не укроешься. Хиуз – не шутка, что тут ещё скажешь.
Ельник вокруг Ялани. Рослый. Вековелый. Чесноком острожным будто, огорожена она им. От чего ли, от кого ли. От мира, может быть, а может – от Пространства. Не от злобных же и шебутных тонгусов – те давно уже смирились.
Освещён луной ельник. В вершинах инеем искрится, будто блёстками обсыпан новогодними. Тихий, загадочный. И манит, и пугает. Больше, наверное, того, кто русских сказок в детстве начитался или наслушался. Бабой Ягой и Серым Волком. Медведь, тот, слава Богу, спит сейчас в берлоге, лапу свою лохматую посасывая, и сны про лето, наверное, видит.
Весь снег с елей, ветви им, словно хвосты кобылам, растрепав, сдул ветер – будут стоять теперь, до следующего снегопада, чистые – как звёзды.
Простригший ельник, словно лист древесный гусеница, Старо-Елисейский тракт, тщательно наглаженный доротделовскими грейдерами и накатанный до блеска лесовозами, от луны как будто маслянится; пустынный – если до утра пройдут тут по нему, через Ялань, ещё две-три машины, это много.
Под снежными, освещёнными луной, шапками темнеют стенами редко теперь – в отличие от недалёкого ещё прошлого, при МТС, когда место, чтобы поставить на нём новую избу, в селе найти было непросто, – стоящие дома. Мало в каком светится оконце и из трубы печной курится дымок. Многие из них давно уже осиротели, догнивают. А некоторые совсем недавно обезлюдели, даже бичи ещё в них поселиться не успели; один дом загадят, в другой переберутся, как воробьи в чужие гнёзда, пообитают сколько-то, а после и спалят, по пьянке беспробудной, а заодно сгорят и сами – дело худое, но обычное, помилуй, Господи.
То тут, то там торчат прямо или косо из сугробов столбы – от развалившихся дворов, вереи ли без полотенец и надвратиц – от крепких когда-то, на века ставленных, ворот.
Сохранившиеся от церкви стены только на фоне неба звёздного и ельника и различимы – как привидение на белом. Престол находится там и поныне – вечен. Хоть и поруган.
Мечется по Ялани вертлявая, как ласка, и кусачая, как горностай, позёмка. Вылизывает старательно лога и косогоры. В огороды, ловко юркнув под нижние жерди изгородей, проникает, там выползками разгуливает. Помешать ей сунуть везде свой нос теперь тут, без ранешних глухих заплотов, нечему особо. И собаки от неё, куда смогли, попрятались. Что-то не видно ни одной нигде, не слышно. Обычно же всю ночь напролёт из угла в угол пробрешут, налаются до хрипоты, после уж, днём, и отсыпаются, если бежать с утра какой куда не надо за своим хозяином.
На угоре, на самой его маковке округлой – сейчас трубой печной луны чуть не касается – стоит на отшибе большой листвяжный пятистенник. Под тёсовой четырёхскатной крышей. С резными, расчудесными, наличниками и карнизом. Если днём его увидеть – буро-коричневый от возраста. Голублевой Катерины. Одиноко она управляется с ним теперь, после того, как сына в армию призвали, как-то обходится. Крепкий дом от времени немного скособочило. Просел на заднюю, глухую, северную стену – будто от лога отшатнулся, как скакавшая галопом и остановившаяся перед обрывом резко лошадь. Так вот и кажется, что в небо, запрокинувшись, уставился он, словно углядел что-то удивительное.