Зона номер три
Шрифт:
— Кто же тебе так мозги промыл, Василий? Председатель уже понял, что ублюдка добром не угомонить, но не такой он был человек, чтобы сдаться без боя. У бешеного сучонка замаха не хватит, чтобы его угробить. Поднял со снега брошенное ведро: какое-никакое оружие. —
— Что ж, налетай, Васька! Поиграй в орлянку с председателем, коли приспичило.
Хохряков засмеялся ото всей души.
— Вот все, что у вас осталось. Пустое ведро да коммунячий гонор.
Шагнул к колодцу, вроде отступил, и тут же упора прыгнул на старика, играючи ткнул финягу в подбрюшье. Председатель выбежал на пожар налегке, в свитере и пиджаке — нож вошел в мякоть, как в масло. Однако, скользя по снегу, председатель махнул ведром, треснул Ваське по черепу, да с таким звуком, будто чурбак раскололся. Какой прыткий дедок! От боли, от неожиданности Васька вмиг озверел.
Погорячился, конечно. Старик поднатужился и харкнул ему в глаза кровяным липким сгустком. Утерев лицо, Васька добил его точным, прицельным уколом в сердце.
В недоумении покидал деревню, которая так толком и не проснулась. Знакомым перелеском, через кладбище, спустился к реке и вскоре очутился на тракте, откуда предстояло пехать до райцентра еще верст двадцать. Мороз укрепился, и небо очистилось от слюдяной коросты. Наст проминался, будто земля чуть постанывала. Васька дивился тому, сколь живуч оказался старый засранец. Похоже, нелегкой и долгой будет победа, но лагерный учитель в черных очечках не обещал ничего другого. Когда описывал будущее, заглядывая в одному ему ведомую книгу судеб. Васька верил ему не разумом, сердцем. Учитель так говорил: десять, двадцать, тридцать лет минуют, но явятся новые, могучие свободные люди и задерут матушке-России обветшалый подол, вытряхнут из гнилых складок коммунячью моль и прокатят по ней асфальтовый каток. В свои двадцать пять лет Хохряков не сомневался, что доживет до светлых времен.
Мсье Дюбуа встречали в Шереметьево по высшему чину. Три серебристых «Мерса-континенталя», два джипа «Чероки», набитые отборными боевиками, небольшой мотоциклетный эскорт. Мустафа принял тучного француза в объятия прямо с трапа. По русскому обычаю троекратно облобызались. От француза воняло чесноком, из одной ноздри торчал пучок черных волос. А весь целиком он напоминал глинобитную машину времен нашествия на Сиракузы.
— Рад тебя видеть, брат! — искренне сказал Донат Сергеевич. — Добро пожаловать в Россию.
— О-о! — ответил мсье Дюбуа. — Еще не вечер, да?
По-русски он говорил без акцента, как на родном языке (знать бы еще, какой язык у него родной), но чаще всего невпопад: в любом телешоу ему бы цены не было. Иногда Мустафе казалось, что хитрый француз нарочно придуривается, чтобы усыпить его бдительность, но это было не так. Стоило заговорить о делах, как Дюбуа преображался, словесная дурь разом слетала с него и в темных, веселых глазках загоралось то особенное любопытство, по которому легко отличить толкового человека (вне наций, вне сословий) от лоботряса. В крупном бизнесе нет ничего случайного, и уж тем более нет в нем случайных людей. Тот, кто сумел сколотить состояние в пределах семизначных цифр, уже тем самым доказал свое избранничество и неподвластность суду обыкновенных смертных, хотя они только тем, кажется, и заняты, что пытаются втиснуть его в рамки своих примитивных законов, созданных для самозащиты, и это похоже на то, как если бы полевые мыши, обладай они разумом, попытались загнать в свои норы вольного бродячего кота. Богач имеет право на маленькие слабости, может нести ахинею, раздавать деньги сиротам, пить горькую, но в момент, когда открывается истина, внятная лишь посвященным, он становится холодным и твердым, как стальной клинок, летящий в человеческое сердце.
В Москву не завернули, с ревом клаксонов и милицейскими мигалками домчали проселком до небольшой взлетной площадки, где поджидал личный вертолет Большакова. Донат Сергеевич благосклонно принял рапорт у синеглазого подполковника ВВС. Представил его гостю.
— Наш лучший пилот. Герой Афгана. Зовут Валентином. Мигом доставит, куда надо.
— О-о! — воскликнул мсье Дюбуа. — Афганистан. Чечня. Горячая точка. Калинка-малинка! Чудесно!
Подполковник
Взяли курс на Загорск. Мсье Дюбуа ничему не удивлялся, ни о чем не спрашивал. Он был лет на двадцать моложе Большакова (немного за сорок), но давно пресытился впечатлениями жизни и не надеялся увидеть что-то новенькое. В представлении Большакова он был именно таким человеком, который сможет по достоинству оценить его Великий эксперимент — Зону. Не всю целиком, разумеется, какие-то фрагменты, но и того достанет, чтобы согнать с лица гостя гримасу зевоты.
В трясущемся, урчащем брюхе вертолета он откупорил бутылку шоколадно-нежного кипрского вина «Нафтази» и приступил к необходимым предварительным пояснениям.
— Помнишь, что я тебе обещал, дорогой Робер?
— О да! Отдых, покой и радость. Никаких дел. Визит дружбы. Как говорят русские: мягко стелешь, жестко спать.
— Не просто отдых, — поправил Донат Сергеевич. — Я покажу тебе такую Россию, какой она была когда-то и какой будет через несколько лет. Боюсь, ты не слишком хорошо меня понял.
Мсье Дюбуа уважительно закивал.
— О-о, Россия есть наш самый лучший партнер, пока ты в ней хозяин. Так, Донат? Это неправильно?
— Правильно, но не совсем. России больше нет. Ту, которая была, прокрутили через мясорубку в «Макдональдсе». Мы построим новую, заповедную. Подымем из праха сифилитическую старуху. Робер, ты первый, кто увидит ее обновленной. Поздравляю тебя!
…Идею подал писатель Клепало-Слободской, и сперва Мустафа не заинтересовался. Типичная интеллигентская выдумка — худосочная, как сиськи у чахоточной. Кого другого он послал бы сразу на три буквы, но тут был особый случай. Во-первых, Фома Кимович обошелся ему недешево и у него было неприятное чувство, что денежки выброшены на ветер. На ту пору вся так называемая творческая шелупень, из тех, кто посмышленее, тусовалась вокруг меченого Горби, создавала всякие комитеты ему в поддержку и гнусавым хором распевала «Осанну». Умный Горби подкармливал их неплохо, но избыточно с ними церемонился, усаживая на почетные места в президиумах, таская за собой по свету, и кстати, эта его ошибка оказалась роковой: интеллигенция заподозрила его в слабости и маразме, и, не успели его выкинуть из Кремля, вся целиком, топча друг дружку, переметнулась к его брутальному, удачливому преемнику. Но это — чуть позже.
Писатель Фома Клепало-Слободской был, говоря языком классика, матерым человечищем, обликом схожим с римским императором Калигулой, даром что сын прачки и кузнеца. Непременный, в течение десятилетий, лауреат всех государственных премий и правительственных наград, он со сталинских времен крутился возле правителей, и не было ни одного, которому не угодил. Сперва, как многие его подельщики по литературе, прославился эпопеей о рабочем классе, которая была канонизирована, затем, уже при перестройке, накатал пару-тройку скандальных пьес о В. И. Ленине, где вождь революции в каждом действии трахался со своей кухаркой, целовал руки Троцкому, Каменеву и Зиновьеву и представал таким недоумком, изувером и извращенцем, что по первости (1987 — 88 гг.) даже прогрессивные родители стыдились посещать театр вместе с детьми. При воцарении Ельцина он был одним из первых, кто вышел на Красную площадь и публично сожрал партийный билет, что впоследствии, как он жаловался Мустафе, вызвало у него стойкое расстройство печени. При всем при том в обиходе это был радушный, доброжелательный, слезливый мужичок, не имеющий возраста и сколько-нибудь определенных физиономических черт. Пожалуй, единственным его стойким убеждением была патологическая, почти пугающая ненависть к «этому народу», к этим рабам, олигофренам, нелюдям, фашистам, подонкам, то есть ко всему населению земли, где он имел несчастье уродиться. В этой ослепительной ненависти он не уступал даже Ваське Щупу, а это было непросто.
Мустафа выкупил его прямо из горбачевского гнезда, посулив пожизненную ренту в двести баксов в месяц и одарив двумя пикантными курочками из стриптиз-бара на Новом Арбате, тоже в вечное пользование. Цена, разумеется, бросовая, никакая, но Мустафа все равно считал, что переплатил, потому что терпеть возле себя прилипчивого как банный лист, неопрятного, вечно что-то выклянчивающего писателя было все равно, что жить в одном загоне со свиньей. Он уже намекал Ваське Щупу, чтобы тот избавил его от творческой личности, но тут как раз Фома Кимович и вылупился со своей идеей.