Зона номер три
Шрифт:
Народ тянулся к вязьменской братве, видя в них своих заступников от раздухарившихся, обнаглевших богатеев. Вероятно, обостренное чувство справедливости и толкнуло Кира Малахова на опасный шаг: когда в Зоне случайно кокнули Геку Долматского, находящегося под вязьменской крышей, он потребовал от обидчиков сумасшедшую компенсацию. Вероятно также, что повреждение рассудка, наступившее во время октябрьской победы, незаметно прогрессировало, иначе, находясь в трезвом уме, вряд ли Кир Малахов (при всех своих бывших связях) рискнул бы тянуть на «стрелку» самого Мустафу.
…Воротясь во флигелек, где они по особой милости Хохрякова проживали вдвоем с Ириной, Гурко уселся за кухонный стол и начал рисовать на листке Из блокнота какие-то крошечные стрелки, диаграммы и смешные рожицы вперемежку. Заполнив листок, он рвал его на мелкие клочки и принимался за следующий. Его ум был предельно напряжен. Похоже, впервые он столкнулся с проблемой, которая казалась неразрешимой и становилась все более неразрешимой, чем
Он просидел за столом, пока не вернулась Ирина. Где она бывала, Гурко не спрашивал. Она уходила утром, как на работу, и возвращалась к вечеру, но не всегда. Иногда она где-то оставалась ночевать, а накануне ее среди ночи подвезли на почтовом фургоне и свалили у дверей, будто тюк с бельем. Олег отнес ее на кровать, раздел и попытался привести в чувство, но это ему не удалось. Ее накачали какой-то особой гадостью, от которой на коже (на лице и животе) проступили темные пятна наподобие трупных. Ее показательно убивали у него на глазах, и он ничем не мог ей помочь. Разве что тем, что подолгу смотрел в ее глаза, выискивая в их туманной глубине признаки живого сопротивления. Ирина не сдавалась и не собиралась сдаваться, и может быть, это было самое волнующее открытие, какое он сделал в отношении этой женщины. Он смотрел ей в глаза до тех пор, пока в них не вспыхивал ответный, красноречивый блеск. Их флигелек располагался на административной территории, где каждый уголок был напичкан подслушивающей, подглядывающей и записывающей аппаратурой на уровне самых последних достижений науки, поэтому им практически ни разу не представилась возможность поговорить мало-мальски откровенно, зато они овладели телепатическим способом передачи мыслей. Из глаз в глаза постоянно между ними происходил один и тот же диалог. «Скажи, милый, скоро?» — спрашивала она. «Да, конечно, — отвечал он. — Еще немного терпения, и мы оба в дамках». — «Но ты же видишь, — умоляла Ирина, — как мне плохо!» — «Нет, — возражал он. — Ты сильная, и я с тобой. Подавятся они нами».
На наркоманок смешно надеяться, но Гурко был уверен, что в нужную минуту Ирина соберется с силами и выполнит то, о чем он ее попросит. Это было второе открытие, которое он сделал относительно нее. В этой женщине под покровом уязвимых телесных оболочек дремала туго натянутая пружина ярости, способная выдержать колоссальные, невероятные психические нагрузки. Прежде он думал, что нет таких женщин, теперь убедился, что есть. Унижения и надругательства, которые прокатывались по ней волна за волной, не могли затушить бдительный огонек надежды. Никто не учил ее «дзену», искусству накопления энергии, но природа сама позаботилась о том, чтобы ее внутренний мир стал недоступен для посягательств палачей. Наверное, и Хохряков уловил в ней эту особенность, потому и берег, как диковину, не растаптывая насмерть. Или приберегал окончательную расправу для особо торжественного случая.
— Ты давно дома? — спросила Ирина, подойдя сзади и коснувшись ладонью его затылка. Как обычно, ее прикосновение заставило его мучительно вздрогнуть. Это было третье и последнее открытие: к этой худенькой женщине, от которой только и осталось что глаза да дыхание, он испытывал постоянное, ровное, мощное влечение, будто в ней одной слились воедино все женщины, с которыми он спал прежде, а также и те, которые были еще обещаны на веку. Три раза им удалось перехватить по глотку телесной любви под пристальным оком записывающего устройства, но ворованные, неловкие соития оставили такое же впечатление, как если бы у голодного человека изо рта вырвали едва надкусанный обмылок колбасы. Зато они постигли нечто большее, часами лежа в обнимку на узкой койке, прижавшись друг к другу с такой силой, что не разлепить…
Гурко увидел, что она трезва, печальна и лишь клонится от многодневной бессмысленной усталости. Что-нибудь это значило, потому что было ново.
— Сейчас, — он взял ее ладонь в свою, — сейчас тебя покормлю. Василь Васильевич, благодетель наш, подарил банку настоящего кофе. И есть свежий сыр. Ты голодная?
— Это я тебя покормлю, — таинственно улыбнулась Ирина. На кухне Гурко зажег конфорку и поставил чайник. Ирина, продолжая улыбаться, достала из сумки промасленный пакет и развернула. Чудесный аромат ударил в ноздри. Копченая осетрина, располосованная на бледно-желтые ломти, источающие голубоватое
— Откуда такая роскошь?
— Догадайся!
Проблема питания в Зоне была решена в пользу наркотиков. Доброкачественная пища, а уж тем более деликатесы, были редкостью, и даже сотрудникам на контракте редко удавалось нормально поесть. По идеологическому замыслу Хохрякова в Зоне все должно быть как на воле. Хватало на всех траченных жучками круп, а также полно было американской гнили, упакованной в разноцветные, кричащие жестянки. По субботам на площади перед административным зданием прямо на землю сваливали ящики с тухлыми куриными окорочками — бери не хочу! Иногда происходили забавные схватки между контрактниками, специалистами на допуске и одичавшим зверьем — собаками, кошками, крысами и мутантами, завезенными из братской Чернобыльской Зоны. Кровь лилась рекой и придавала замороженным окорочкам красивый оранжево-ядовитый цвет. На ящик окорочков можно было выменять в столовой буханку свежего ноздреватого черного хлеба, выпеченного пополам с отрубями. Питья тоже хоть залейся — спирт «Ронял», азербайджанская водка на метиле, — но его получали по талонам. Впрочем, заработать талон на спиртное было несложно: их выдавали сразу пять штук за одно отрезанное ухо «байстрюка». Байстрюками называли обитателей языческих секторов, по ночам на них устраивались облавы. Стоило байстрюку зазеваться, а такое случалось сплошь и рядом, высунуться по какой-нибудь надобности из барака, как ему тут же отрубали ухо. Байстрюки, одурманенные наркотиками, были наивны, как дети. Их выманивали на улицу обыкновенным свистом, посулами, а то иногда прогоняли перед бараком голую бабенку. Способов отлова было множество, и после удачной ночи на стол распорядителя талонов отрезанные уши вываливали мешками. Сотрудникам на допуске ночная охота на байстрюков кроме того, что приносила добычу, давала возможность развлечься и оттянуться. Хохряков, разумеется, поощрял богатырские забавы. Это был хороший способ поддерживать среди подчиненных рабочий, боевой дух. Иначе, разморенные червивыми кашами, сдобренными наркотиками, и гнилыми консервами, контрактники слишком быстро выпадали в осадок. Выпавших в осадок, конечно, сразу заменяли новыми, добытыми на воле, но стремительная текучка низовых кадров создавала ненужные хлопоты.
— Представляешь, Олежка, — волнуясь, рассказала Ирина. — Я мыла полы в гостинице, и вдруг идет этот, ну, ты его знаешь — писатель Фома Кимович, и тащит авоськи с продуктами. Он отоваривается в тамошнем буфете. Хотя непонятно — зачем? Его же кормят с барского стола… Останавливается и смотрит на меня. Я тряпку опустила, поклонилась. Он говорит: ну что, курочка, заглянешь вечерком? Он давно ко мне цепляется, помнишь, я говорила?
— Надо было плюнуть в него. Они плевков не любят. Боятся СПИДом заболеть.
Ирина извлекла из сумки батон белого хлеба и — о чудо! — бутылку красного вина «Саперави».
— Нет слов, — сказал Олег. — Благослови Господь всех писателей в мире. Ну и что дальше?
— Я говорю: что вы, Фома Кимович! Как можно! Я бы рада, да Василь Васильевич не позволит без его ведома. Я же у него порученка личная. И тут, веришь, Фома этот — зырк-зырк по сторонам, как крысенок. Да шучу, говорит. Ты что, девушка! Да ты и старовата для меня… Испугался ужасно. Чего-то, видно, у него не ладится с начальством. Достает вот эту рыбину, бутылку, хлебушек — и мне. Я взяла. Не надо было, да?
— Почему не надо? С паршивой овцы хоть шерсти клок. И как он объяснил свою щедрость?
— Сказал, что хочет дружить. — В ее глазах тень страха. Гурко ее понял: когда люди типа писателя Фомы предлагают дружбу, это скорее всего сулит новую беду. Он разлил вино по чашкам. Они ужинали, улыбаясь друг другу, ни на секунду не забывая про зоркий телеглаз. Вино было выдержанное, душистое и осетрина превосходная. После ужина выкурили по сигарете. Они оба, не сговариваясь, довольно долго молчали, из чего следовало, что им хотелось поговорить о чем-то таком, о чем говорить нельзя. Таких тем было несколько, и по глазам подруги Гурко догадался, о чем она думает. Сегодня каким-то образом ей удалось уклониться от наркотика, и поэтому встреча со старым чудовищем, прозываемым почему-то писателем, сильно ее напугала. Зона терпима под наркозом, когда все происходящее кажется почти что сном, но для ясного сознания убийственна. Психика не справляется с кошмаром. Маски вместо лиц, речи, имеющие человеческие модуляции, но таящие в себе потусторонний смысл, смерть, воспринимаемая как шутка, мистификация на каждом шагу, оборотни в рясах священников и умные, строгие лица устроителей зловещего, сатанинского спектакля, — конечно, это все сон, но вдруг оказывается, что вовсе не сон, а явь, и возможно, быстрая смерть — единственный способ проснуться. Все как в древних мистериях, где зрителей одурманивали видениями ада до тех пор, пока собственные страдания не начинали казаться им сущим пустяком. Прием воздействия на массовое сознание, используемый диктаторами всех времен, от Калигулы до Гитлера, но доведенный до совершенства только в конце двадцатого века в России. Суть его в том, что со всех сторон внушают: тебе плохо, да, это верно, тебе плохо, но гляди, если не покоришься, как бы завтра не было во сто крат хуже. Человек слаб, человек верит — и уныло бредет за грозными вождями, влекущими его к краю, за которым бездна.