Зона обетованная
Шрифт:
Майор с таким же интересом, с каким минуту назад смотрел на Омельченко, уставился теперь на меня, и мне почудилось в его взгляде что-то не то насмешливое, не то снисходительное. Я посмотрел на Ирину. Она, нахмурившись, смотрела прямо на меня.
«Н-да… положеньице. Не лучше, чем у Омельченко. Попробуй докажи, что ночью не вставал, карабина не брал, в Хлесткина не стрелял. Я ведь даже понятия не имею, где он проживает. Вернее, проживал». Я вдруг почувствовал, что растерянно улыбаюсь, и, торопясь, как бы улыбку не отнесли на счет если не полного моего идиотизма, то уж на счет бесчувственности или, не дай бог, неумело
– Петр Семенович, я понимаю, конечно, ваше состояние… Я, например, совершенно уверен, что вы ни малейшего отношения… Мы до двух часов с Надеждой Степановной проговорили, потом я часа два не мог уснуть. Никто никуда не выходил. Вы, естественно, можете думать, что я… Но мне-то зачем? Я даже не знаю, где он живет…
Наверное, то, что я бормотал, выглядело наивно, но холодная ненависть во взгляде Омельченко, устремленном на меня, исчезла, и он опустил голову.
– Черт тогда, что ли? – проворчал он и, подумав, добавил: – Ладно, разберемся. Снимай, Николай Николаевич, отпечатки, допрашивай, проверяй. Мне бояться нечего. С Хлесткиным мы друзьями-приятелями не были, но и стрелять мне в него резону ни на копейку. Что я, придурок полный? Если бы я, так я бы этот карабин… Ни одна твоя экспертиза иголку бы не просунула.
– За придурка я тебя не держу, скорее наоборот, – загадочно сказал майор и повернулся к сержанту: – Садись, пиши…
Часа через два, когда все формальности были выполнены и Омельченко увезли, я отпустил Кошкина, вытребовав с него заявление о приеме на работу в экспедицию в качестве подсобного рабочего. Забрал паспорт и авансировал небольшую сумму «на подготовительные сборы». С заявлением можно было отправляться в аэропорт, как только погодка утихомирится до состояния летной. Правда, появилась было еще одна загвоздка: вежливый майор запретил мне трогаться с места без его специального на то разрешения. Я не на шутку перепугался, что запрет этот может продлиться «до окончательного выяснения обстоятельств гибели гражданина Хлесткина». Но Птицын успокоил майора, высказав соображение, что, находясь на Глухой, я изолирован и заперт не хуже, чем в камере среднестатистического российского тюремного заведения. А когда майор и сержант вышли, добавил, что если бы против меня имелась хотя бы одна улика средней увесистости, мне бы не миновать проследовать вместе с Омельченко.
К этому времени в доме мы остались втроем – я, Птицын и Ирина, которая, впрочем, почти сразу удалилась в свой летник. Надежда Степановна напросилась поехать с мужем, и в доме с ее отъездом воцарилась гнетущая нежилая тишина.
– Значит, так, – сказал наконец Птицын, когда затянувшееся молчание стало невыносимым. – Советов никому и никогда не даю, но порассуждать совместно согласен. Есть желание порассуждать?
– Только этим и занимаюсь в последнее время.
– Ну и какой, по-твоему, можно сделать вывод из всех этих событий?
– Что не имею к ним никакого отношения, – раздраженно ответил я и добавил: – А они ко мне почему-то начинают иметь.
– Может быть, не почему-то? – По-птичьи наклонив голову и вскинув рыжеватые брови, Птицын заглянул мне в глаза.
– Рассуждай дальше, – без особого интереса разрешил я. Присутствие Птицына становилось утомительным. Он минуты не постоял и не посидел спокойно. То подходил к стене и
– Пулю ищешь? – догадался я.
– Ее, – выглянул он из-под стола.
– А что это тебе даст?
– Внесу в душу стрелявшего заразу беспокойства.
– Почему он должен беспокоиться по поводу кусочка сплющенного свинца?
– Можно пустить слух о чудесах современной техники. Мол, пуля будет передана на сверхнаучную экспертизу, после чего с точностью установят ружье, из которого стреляли.
– У вас что, много дураков?
– Хватает. И еще, поимей в виду – любой преступник в глубине души уверен, что он оставил след, и этот след его рано или поздно выдаст.
– Узнает, что пуля у тебя, еще раз выстрелит.
– Прежде чем выстрелить, попытается разузнать подробности.
– По-моему, здесь у вас стреляют без предварительного выяснения.
– Здесь у нас стреляют, как правило, без промаха.
Я стал загибать пальцы:
– Ночь, снег, ветер, двойное стекло, я ошивался поблизости…
– Ну что, по-твоему, он должен был сделать в этом случае?
– Зачем стрелять, если не уверен в результате?
– А какой должен быть результат?
– Стреляет, значит, хочет попасть.
– Не всегда. Иногда стреляют, чтобы испугать. Иногда, чтобы поднять, выманить, предупредить, навести на ложный след, дать знать об опасности. И так далее.
– Думал об этом, не вижу смысла.
– Смысл имеется.
– Какой?
– Несколько смыслов.
– Каких?
– А вот над этим надо еще серьезно поразмышлять. Ты в курсе, что у нас тут случилось?
– Два года назад?
– Точно.
– Очень поверхностно.
– Ты что, не читал, что тебе Арсений Павлович написал?
– Ничего он мне не написал.
– Как не написал? Он мне звонил. Сказал, чтобы ты, перед тем как принять окончательное решение, еще раз внимательно перечитал все, что он тебе написал.
Я, наконец, вспомнил про блокнот «Полевого дневника», который так настойчиво подсовывал мне Арсений и про который я, торопливо засунув его в кармашек рюкзака, сразу позабыл. Был уверен, что там записаны наставления и советы, которыми я и без того был сыт по горло. Пристально поглядев на меня и догадавшись, что я понял, о чем речь, Птицын вдруг снова опустился на четвереньки и пополз к входной двери, у самого порога которой наконец отыскал то, что, как ему казалось, даст возможность взять на испуг неизвестного, покушавшегося вчера не то на жизнь, не то на душевное спокойствие и без того далеко не спокойного Омельченко.
– Никогда не надо опускать руки, – поучительным тоном заявил он и, зачем-то потерев маленький кусочек металла о рукав, бережно опустил его в карман.
– Слушай, ты действительно пишешь стихи? – не выдержав, спросил я.
По-моему, он слегка смутился.
– Случается.
Я решил его все-таки достать и нагло спросил:
– Хорошие?
– Черт его знает! – ничуть не обидевшись, сказал он. – Какие получаются. Разные.
– Прочтешь когда-нибудь? – с уважением к его откровенности и нежеланию обижаться спросил я.