Зощенко
Шрифт:
Зачем же я не делала это?
Зачем требовала от него того, чего он дать не мог? Зачем не щадила его больную психику? Зачем требовала от него, как со здорового? Ведь знала же я — к нему нужен особый подход!..
…Радик привез нужные лекарства, шприцы, судно, даже резиновый круг — на всякий случай. Со знанием дела сделал вливание.
Михаилу я объяснила, что теперь ему будет делать уколы Радик, который его очень любит как писателя, что теперь он под постоянным медицинским надзором, что все пойдет хорошо.
Радик решил бороться с курением —
С каким нетерпением стал он ждать Валиного приезда! Как трогательно просил дать ему покурить!
В среду, 16-го, все как будто было хорошо. Он как будто проникся доверием к молодежи, называл их «комсомол» и даже слушался их. Леля говорила, что ей удалось накормить его, что он хорошо кушал.
В этот день приезжала из Ленинграда присланная Литфондом доктор Покатинская, ассистент специалиста-сердечника профессора Хвиливицкой. Внесла кое-какие изменения влечение — посоветовала заменить одно лекарство другим. В истории болезни пометила: «Состояние средней тяжести». Сказала: «Ну, из такого положения можно выкарабкаться».
Это несколько смутило меня, я даже рассердилась в душе на нее — значит, можно и не выкарабкаться? Разве можно говорить такие вещи родным, когда нет серьезной опасности?
В ту же среду утром Радик был в Литфонде и, как сам говорил, поднял там целую «бучу», требовал, чтобы было сделано все возможное для успешного лечения на дому. Обещали прислать рентген, обеспечить деньгами. И, кроме того, пообещали, что в пятницу приедут сами: Николай Михайлович, зав. лечебной частью Литфонда, привезет Прокофьева.
Когда об этом сказали Михаилу, он как-то оживился, обрадовался и, как кажется, в пятницу даже ждал этого приезда.
В четверг, 17-го, день тоже прошел спокойно, было жарко, и Радик распорядился открыть окно у него в комнате, говорил, что необходим свежий воздух.
Он жадно, но с какой-то грустью смотрел в окно. Я так хорошо помню его печальные глаза в этот миг…
Я боялась — не простудим ли мы его, но Радик уверял, что ему необходим свежий воздух. (В тот день он согласился на уговоры Радика, обещал бросить курить и действительно перестал просить папиросы.)
В этот же день — или как это было во вторник? — он вдруг сказал: «Как странно, как странно… Как я нелепо жил…»
И я заметила: «Ну ничего, вот теперь будешь жить „лепо“, хорошо, все будет хорошо».
А еще как-то в эти дни он вдруг заволновался и сказал мне и Вале: «Валичка, отвези меня в Ленинград, и ты, Верочка, поедешь со мной… Надо деньги…»
Очевидно, он хотел взять деньги с книжки.
Но четверг был последний относительно спокойный день.
В этот день опять зашел разговор о больнице. Бессер (который приходил каждый день) находил, что больница не обязательна, что ничего существенного, кроме рентгена, она не даст, но высказал опасение — как бы в домашних условиях не проглядеть пневмонию. А я даже и тут подумала: «Ну, против пневмонии теперь есть пенициллин! Это не страшно!»
А ночью вдруг началось страшное. Я услышала
После того как никто не приехал из Союза (а он, очевидно, ждал), он стал беспокоиться, не мог лежать, просил, чтоб его посадили, садился, потом опять ложился.
Радик старался устроить его удобно, сажал на подушки, сделал упоры для ног — надо было предотвратить отек легких, но он недолго находился в нужном положении, сползал вниз, ложился вбок, почти сползал с постели.
В тот день я послала телеграмму Мариэтте Шагинян — я думала, она сразу приедет, поднимет всех на ноги, спасет.
Действительно, сразу по получении телеграммы ее дочь позвонила мне, подробно расспросила о болезни, сказала, что Мариэтта завтра же выедет в Ленинград.
Но когда я сказала ему: «Мишенька, звонила Мариэтта, она завтра приедет!» — он ответил: «Бог с ней!..»
19-го, в субботу, ночь была беспокойная, спал плохо, приходилось делать уколы, давать лекарство.
Раз даже чуть не довел до обморока самого Радика — не дал делать укол, едва не сломал шприц в вене. Это было ужасно.
В эти последние дни ему, наверное, было очень больно — он все засовывал пальцы в рот, кусал их. Я не понимала, в чем дело, а потом заметила — на тоненьком пальчике прокус. И что же болело, что мучило его? Я так и не знаю.
Я испугалась тогда, когда увидела эту крошечную ранку на безымянном пальце левой руки, сказала: «Мишенька, что ты делаешь? Ты же можешь внести инфекцию, не надо кусать пальцы!»
В 6 часов стал требовать врача. «Позовите вашего профессора», — говорил Радику. Посылали Валю за ним — с трудом отыскал, привел.
Как он мучился, должно быть. Как он тянул ко мне свои руки:
«Пусть я встану!»
«Подними меня, Верочка!»
«Поддержи меня, Верочка!»
«Вытащи меня, Верочка!»
И я поднимала его, поддерживала.
Ноги его я ставила на скамеечку, клала грелку на них, а руки согревала своим дыханием. И он клал голову мне на плечо, и мы сидели, тесно прижавшись друг к другу, так, как я всегда мечтала…
Потом он стал просить: «Увези меня, Верочка! Везите меня в Ленинград, в больницу!»
Он так хотел жить! Он не хотел умирать!
И в тот же день он первый раз сказал: «Я умираю, Верочка!»
«Что ты? Что ты говоришь? Это невозможно… Тогда и я умру!»
В тот день я нашла письмо Елизаветы, которое куда-то засунула в суматохе. Она советовала вызвать Максимовича, сообщила его телефон в Зеленогорске. Позвонила туда — просила передать о болезни Михаила, просьбу приехать.
Опять была страшная ночь. Наутро, в воскресенье, 20-го, явился Максимович, а следом за ним — Николай Михайлович из Литфонда с каким-то знаменитым профессором.