Зощенко
Шрифт:
7 января 1957 г.
Переделкино».
(Этот второй однотомник «Рассказы и фельетоны» вышел в свет в июне 1958 года.)
Впоследствии, уже после смерти Зощенко, К. И. Чуковский писал о том, что редакторы и издатели его книг, выпускавшихся в 50–70-е годы, целенаправленно и, видимо, не без умысла, представляли читателям другогоЗощенко, заурядного советского писателя, оттесняя в сторону и даже вовсе исключая его вершинные произведения (не говоря о тех, которые были под запретом и не перепечатывались несколько десятилетий). Но сам Зощенко в последние годы своей жизни относился к этой экзекуции уже равнодушно. Его все больше интересовала денежная сторона этих изданий. «Под конец жизни стал скуп. И кроме гонорара
Однако в этом же году ему пришлось пережить взволновавшее его свидание с самим собою прежним, о чем он с потрясающей откровенностью поведал тому, кто вызвал его на такое свидание. Виновником был К. Федин, выпустивший тогда книгу «Писатель, искусство, время», в которой поместил свою давнюю статью «Михаил Зощенко», написанную еще в 1943 году и лежавшую до сих пор «в столе». Он даже не включил ее в последний том собрания сочинений, содержавший как раз материалы такого рода и вышедший в 1954 году, до XX съезда. И вот — опубликовал. Как сообщал Чуковский Зощенко, статья имела большой резонанс и книга Федина разошлась по Москве за один день. Не станем пересказывать эту статью: ее направленность видна из письма Зощенко, которое ввиду исключительной, на наш взгляд, важности приведем полностью:
«3 декабря 1957.
Дорогой Костинька, спасибо за книгу. Читаю ее с великим интересом и с наслаждением. И вовсе не потому, что там имеются страницы обо мне.
Обо мне — иная речь. Читая твою статью, я не раз от изумления подскакивал на стуле — до того тонко и умно ты проанализировал многие мои „ситуации“.
Вот — почти прожил я свою жизнь, а не знал, что ничто не укрылось от твоих глаз. В другой раз (ежели вторично буду жить) поведу себя в юности более осмотрительно.
Но вот что смущает меня в твоей удивительной статье. В молодые годы мои, когда в душе было много гордыни, я и в самом деле обижался и „на Горбунова“ и даже, пожалуй „на Лескова“. А теперь строго смотрю на литературу. Увидел в моих сочинениях множество самого непростительного сору. И отчасти по этой причине стало мне как-то неловко и совестно от твоей высокой похвалы. Поверь: говорю об этом не от ханжества, а по чистой справедливости.
И второе дело: беспокоюсь — не выпустили бы на тебя какого-нибудь доктора филологических наук, типа Ермилова, который совершенно уверен, что я-то и есть мещанин, а что он (со своей неумытой харей) уже протиснулся в первые ряды коммунистического общества. Было бы огорчительно, если б кто-нибудь из таких задел бы тебя. Ну да бог милостив!
А в общем, благодарю тебя, мой старый друг, что ты захотел вырвать из плена мой почти погасший дух. В молодые годы, прочитав столь высокую похвалу, я бы тебе сказал: „Уж и не знаю, дружище, сумею ли я оправдать твои надежды!“
А нынче подвертываются на мой язык какие-то совсем иные слова. Что-то, понимаешь, вроде: „И новая печаль мне сжала грудь, мне стало жаль моих покинутых цепей…“
Да, за 15 лет я привык к своим веригам. Привык к мысли, что обойдусь без литературы. Ложась спать, я уже перестал думать о ней, как думал прежде — всякий вечер. Да и сейчас я не мыслю себя в этом прежнем качестве. И вот теперь твоя статья ужасно, ужасно встревожила меня. Как? Неужели надо будет опять взвалить на свои плечи тот груз, от которого я чуть не сдох? А ради чего? И сам не знаю. Мне-то какое собачье дело до того — какое будет впредь человечество. Много было во мне дурости. За что и наказан.
Что же теперь? Нет, я, конечно, понимаю, что формально почти ничто не изменится в моей жизни. Но в душе, вероятно, произойдут перемены. И вот я не знаю — хватит ли у меня сил отказаться от того, что так привлекало меня в юности и что теперь опять, быть может, станет возможностью. А надо, чтобы хватило сил отказаться. Иначе не умру так спокойно, как я рассчитывал до этого чрезвычайного происшествия, какое ты вдруг учинил в моей жизни своей статьей обо мне.
Целую тебя, мой старый
Твой Мих. Зощенко».
За этим откровением — трагедия писателя, который почувствовал, что его творческие силы и вся жизненная энергия уже потрачены во время того длительного, по его определению, «азиатского наказания», которому он был подвергнут.
К его, ставшей привычной, мысли, что он «обойдется без литературы», добавилась в это время еще одна — настойчивая мысль о пенсии.
В 1955 году, когда Зощенко исполнилось 60 лет, он подал заявление с просьбой установить ему «какую-либо» пенсию. Но движение дела обозначилось лишь после обращения группы писателей в Президиум ЦК КПСС — тогда и руководство ССП возбудило ходатайство о назначении ему персональной пенсии. Окончательное решение по этому вопросу должно было приниматься опять-таки в ЦК. А там, не отказывая, однако и не спешили обласкать недавнего штрафника. Эта длительная затяжка удручала Зощенко все сильнее и сильнее, и в конце концов пенсионный вопрос болезненно сконцентрировал в себе всю мучительную борьбу за отстаивание своего достоинства, за свою реабилитацию, которую он вел почти 12 лет. Отвечая К. И. Чуковскому на сообщение о возможном скором разрешении дела, Зощенко писал ему 11 февраля 1958 года:
«Дорогой Корней Иванович!
Сердечно благодарю за Ваше милое письмецо. И за то, что Вы побывали в Союзе — узнали о моей пенсии.
С грустью подумал, что какая, в сущности, у меня была дрянная жизнь, ежели даже предстоящая малая пенсия кажется мне радостным событием. Эта пенсия (думается мне) предохранит меня от многих огорчений и даст, быть может, профессиональную уверенность.
Мне и самому не нравятся эти мысли. Ведь не так же плохо у меня было прежде. Вот в 56 году был издан мой однотомник и я получил за него почти 70 тысяч. Да и до войны все время были деньги.
Это, вероятно, за последние 15 лет меня так застращали.
А писатель с перепуганной душой — это уже потеря квалификации. Снова возьмусь за литературу, когда у меня будет на книжке не менее 100 тысяч.
Впрочем, прежнего рвения к литературе уже не чувствую. Старость! Позавидовал Вашей молодости и энергии».
И еще одна встреча с прошлым была уготована Зощенко в конце его жизни.
Воспользовавшись наступившей в СССР «оттепелью», облегчившей посещение страны иностранцами, в Ленинград приехала Н. Русанова-Замысловская (по мужу Раевская) — Надя Русанова, первая юношеская любовь Зощенко, оставшаяся главной любовью его жизни. Он писал о ней в «Перед восходом солнца», посещал места их былых встреч, а на бюро в своем кабинете держал под стеклом ее маленькую фотографию. Как уже говорилось, после Февральской революции, перед самым Октябрем, она уехала с мужем, ребенком и старшей сестрой в Париж, но затем они обосновались в Болгарии, в Софии. Кое-какие сведения о Наде доходили до Зощенко от ее младшей сестры Екатерины, оставшейся в России и жившей в Ленинграде. В марте 1957 года Надежда Раевская прислала Зощенко поздравительную открытку, а в декабре приехала в Ленинград сама — увидеться с сестрой и, конечно, встретиться с ним, ставшим знаменитым писателем.
Как пишет по этому поводу Вера Владимировна, она тоже знала Надю с отроческих лет — два года они учились в одной гимназии и «дружно обожали» свою учительницу истории; с Катей же она сблизилась уже в последнее время и считала ее очень хорошей, доброй женщиной. Встреча с Надей назначалась в доме Кати, и приглашены были вместе Зощенко и Вера Владимировна.
Но Вера Владимировна от этого посещения воздержалась. Обратимся к ее воспоминаниям:
«Итак, теперь Михаил должен был встретиться с Надей после 40 лет разлуки… Я отказалась идти с ним к Кате — я не хотела мешать этой их встрече — я искренне считала, что Надя, как „первая любовь“, имеет на Михаила „больше прав“, чем я… что Надя — единственная женщина, которой я, если Михаил этого захочет, должна его „уступить“…