Звать меня Кузнецов. Я один
Шрифт:
Для меня очевидно, что Михайлов действовал как трус и в первую очередь беспокоился только о своей карьере. Хотя, знаю, что кто-то с моими оценками не согласен. В начале 2011 года я получил письмо от сокурсника Кузнецова — Вадима Перельмутера, который считал, что я не совсем верно представляю атмосферу Литинститута середины 60-х годов. Он писал:
«Дело в том, что набор 65-го года был первым после знаменитого хрущёвского почти-разгона института после венгерских событий. Дневное отделение было крохотным, заочное немногим больше, всё дышало на ладан. К тому же то ли весной, то ли летом 65-го умер ректор Серёгин, его место неожиданно для всех занял бывший прежде „почасовиком“-руководителем семинара драматургов (вместе с Инной Вишневской) Пименов, редкая сволочь, даже по меркам советской литературной и театральной жизни, впрочем, проявил он себя не сразу. А к осени в проректоры пришёл и Ал. Михайлов. Восстановление института в правах воодушевило институтских „либералов“,
По мнению Перельмутера, Михайлов «был „в струе“ тогдашнего ощущения „второй оттепели“, ни в какие „надсмотрщики“ над молодёжью литературной не определялся, скорее предполагалось, что ему, имевшему опыт комсомольской работы на своём Севере, легче будет с этою молодёжью найти общий язык. Он и позже писал о поэтах не из „ареопага“, и писал подчас весьма толково, так считал, в частности, Евгений Михайлович Винокуров, и не он один. Разумеется, он менялся. „Аппаратность“ не сказаться не могла. Но пакостей, насколько мне известно, не делал. В некоторых — непростых — случаях и заступался, по себе знаю, да и не я один. Зато Пименов любил его „подставлять“, ссылаясь на него при собственных решениях, а иногда и фальсифицируя, хорошо понимая, что проректор его дезавуировать ни в коем случае не будет… Попадание Юры, поэта, который был совсем не по Михайлову, к нему в семинар, выглядит недоразумением, ну, да выбирать, в сущности, было не из кого».
Примерно в таком же ключе высказался о Михайлове и Сорокажердьев. В своём письме он мне посоветовал: «Надо бы избежать таких определений, необязательного ёрничества: „…бывший инструктор Центрального комитета советской компартии“, „бывшему аппаратчику ЦК КПСС своя шкура…“. Всё-таки Михайлов остался в нашей памяти как литературный критик, уважаемый критик. Попасть ему на перо была большая реклама поэту. Поддерживал молодых. Написал рецензию на книжку Володи Топорова, моего знакомца, в „Литгазете“ в форме письма. Володя стал самым молодым членом СП. Михайлов первым написал большую литературоведческую работу о Вознесенском. Несмотря на пьяные выкрутасы Рубцова, по-доброму отнёсся к своему земляку. И Рубцов тоже недаром подарил Михайлову две свои книги, с извинениями. К слову, и сам Михайлов в те годы был далеко не ангелом».
С другой стороны, учившийся вместе с Кузнецовым лезгинский поэт Азиз Фатуллаев считал, что Михайлов только внешне действовал цивилизованно. «Стань он ректором, — утверждал Фатуллаев, — в Литинституте был бы установлен аракчеевский режим. Студенты бы превратились в рабов на плантации!»
Что к этому добавить? Сохранившиеся в архивах документы рисуют облик совершенно иного Михайлова, не совпадающий с характеристиками Перельмутера и Сорокажердьева. Не буду касаться домосковского периода жизни этого критика. Начну с 1957 года, когда Архангельский обком КПСС рекомендовал его в аспирантуру Академии общественных наук.
Красная профессура быстро повязала скромного аспиранта кровью. Его поставили перед выбором: или периодически участвовать в поисках и осуждении инакомыслящих, или оказаться в списках неблагонадёжных. Критик угрызениям совести предпочёл карьеру. Он согласился поехать в командировку в родной Архангельск и, простите за грубость, обшмонать комнаты студентов в общежитии лесотехнического института, предложив белые перчатки сохранить для торжественных приёмов. По сути, Михайлов полностью согласился с обывателями, которые считали, что путь наверх обязательно лежал через череду предательств и доносов.
Удивительно, но в отведённые на подготовку диссертации три года Михайлов почему-то не уложился. На защиту он вышел с опозданием на год. Видимо, по этой причине отстаивать свою работу ему пришлось не в престижной для чиновников его ранга Академии общественных наук, а в обычном пединституте. Кстати, одним из официальных оппонентов диссертации по просьбе Михайлова был назначен заместитель главного редактора газеты «Литература и жизнь» Александр Дымшиц. Михайлов считал, что этот критик, имевший репутацию правоверного марксиста, мог избавить его от подозрений в симпатиях к крамольным эстрадным стихотворцам. Да, да, тогда он ещё не мыслил своего карьерного роста без поддержки ортодоксов. Ему казалось, что будущее за охранителями. Не случайно вторым оппонентом по его просьбе был назначен ещё тот горьковед А. И. Овчаренко. Кроме того, на саму защиту явились подхалим из «Октября» В. В. Дементьев и вечно осторожный профессор
С намеченного пути Михайлова сбил Игорь Черноуцан, который с середины 1950-х годов, по сути, негласно отстаивал в отделе культуры ЦК КПСС интересы либерально настроенной творческой интеллигенции. Когда выпускника Академии общественных наук в декабре 1960 года перевели на Старую площадь, он сразу объяснил новичку, что тот печатался не в тех изданиях.
Под влиянием Черноуцана потомственный помор стал выстраивать себе другую репутацию — уже умеренного либерала. Начал он с того, что поспешил в «Новый мир», где заместителем Твардовского работал известный догматик и погромщик ленинградских космополитов Александр Дементьев (с Дементьевым у него завязались отношения ещё в 1956 году на третьем всесоюзном совещании молодых писателей). Но этот его шаг вызвал усмешку у завотделом культуры ЦК Дмитрия Поликарпова. Михайлов понял, что переборщил, и тут же постучался в «Октябрь» к Кочетову. Затем он зачастил в «Знамя» к Кожевникову. Критик очень хотел везде стать своим человеком и всем угодить.
В ЦК Александра Михайлова сразу втянули в скандал с Василием Гроссманом. В Российском госархиве новейшей истории сохранилась справка, которую критик в марте 1961 года при участии руководителей отдела культуры Д. Поликарпова и А. Петрова подготовил для секретарей ЦК КПСС. По сути, это была даже не справка, а отчёт о встрече с опальным писателем. Инициатива встречи, надо отметить, исходила не от партаппаратчиков. Она состоялась по просьбе Гроссмана. Писатель после ареста рукописи своего романа «Жизнь и судьба» оказался в изоляции и находился в подавленном состоянии. Он думал, что в ЦК ему помогут. Но Михайлов проявил беспомощность. «Гроссману было сказано, — подчеркнули партфункционеры в своём отчёте, — что рукопись его является антисоветской по содержанию, чтение её вызывает чувство гнева и возмущения, что её опубликование могло бы нанести ущерб советскому государству». Ничего не дала и встреча с Сусловым. Главный идеолог КПСС 23 июня 1962 года заявил писателю, что публикация его романа может нанести вред коммунизму и советской власти.
После Гроссмана Поликарпов дал Михайлову новое задание — принять Владимира Максимова. У того было очень сложное положение. Из-за частых запоев, сопровождавшихся скандалами и драками, его перестал печатать в «Литературе и жизни» Полторацкий. Другие издания (в частности, «Литгазета» и «Юность»), признавая талант бывшего детдомовца, долго колебались, стоило ли им поддержать нового автора. К тому же на издательские проблемы наложились бытовые трудности. Максимов не имел в Москве собственного жилья. Он, по сути, бичевал. Но и полностью его игнорировать было уже нельзя. О нём пошли разговоры не только в московских писательских кругах, но и за границей. Михайлов должен был выяснить настроение Максимова, узнать его планы и после этого дать предложения, что дальше делать с писателем. У Михайлова сложилось мнение, что, во-первых, Максимов — человек, безусловно, одарённый, и, во-вторых, не безнадёжен. Ему было очевидно, что планировавшаяся к печати в «Юности» повесть Максимова «Мы обживаем землю» в чём-то поталантливей «Звёздного билета» Аксёнова. Рассадин правильно писал: «Взяв эпиграфом горьковские слова „Верю ли я в людей?..“, Максимов на ином, более „мрачном“ материале, чем аксёновский „Звёздный билет“, изобразил, в сущности, ту же самую перековку — юноши-мизантропа в члена коллектива, научившегося ценить локоть друга и обретающего вышеуказанную веру». Проблема заключалась в другом: партаппарат успел к тому времени Аксёнова всячески заклеймить. И Михайлов не хотел оказаться в положении Юрия Бондарева, который успел дать Аксёнову рекомендацию в Союз писателей, а потом, узнав о реакции партийных идеологов, не знал, как «отмыться» (или отмежеваться от опального коллеги). Поэтому он стал, к неудовольствию своего покровителя — Черноуцана, толкать Максимова в сторону кочетовского «Октября» (куда потом примкнул и Бондарев). Летом 1973 года Михайлов на секретариате Московской писательской организации вспоминал, как в 1961 году Поликарпов поручил ему принять Максимова. «Он, — рассказывал Михайлов, — пришёл тогда ко мне в несвежей рубашке, в стоптанных сандалиях. Он показывал письма зарубежных писателей, которые предлагали издать любую его вещь. Он этого не сделал. Но здесь его не печатали. Потом его напечатал в „Октябре“ Кочетов <…> У человека было стремление честно войти в литературу».
Справедливости ради надо сказать, что когда летом 1973 года литературный генералитет собрался исключить Максимова из Союза писателей, единственным, кто выступил против, был как раз Михайлов. Он привёл два аргумента. «Одна причина, — сказал Михайлов, — это болезнь Максимова (речь шла об алкоголизме писателя); вторая — это то, что я не читал его романы (имелись в виду рукописи двух его сочинений: „Семь дней творенья“ и „Карантин“)».
Поликарпову понравилось, как Михайлов уладил дела с Максимовым. Решив, что у его инструктора возникла прочная смычка с новым главным редактором журнала «Октябрь» Всеволодом Кочетовым (хотя официально «Октябрь» в ЦК курировал совсем другой отдел — науки, школ и культуры), он тут же поручил ему разрядить ситуацию в писательском сообществе, обострившуюся после публикации кочетовского романа «Секретарь обкома».