Зверь из бездны. Династия при смерти. Книги 1-4
Шрифт:
Все это весьма похоже на историю тайного заговора, глухо раскрытого и глухо подавленного, но, конечно, наделавшего шума в Риме, при чем народ принял сторону цезаря, а на сенат и аристократию пало подозрение в сочувствии к действительным или мнимым замыслам Торквата. Что последний мог пасть и далеко не такой невинной жертвой, как хочет изобразить Тацит, свидетельствует много дальнейшая обмолвка самого историка. Говоря о процессе против племянника Торкватова, Л. Силана, сына М. Силана — «золотой овцы» (см, том II), Тацит, по поводу однородности обвинений и улик, выставленных против Люция, как прежде против Торквата, резко замечает: «Все это вздор и ложь, потому что Силан был боязливее дяди и гибелью последнего был побуждаем к тому, чтобы быть очень осторожным». Стало быть, Тацит имел основания, пропущенные в рассказе о смерти Торквата, считать его погубленным за смелое и неосторожное поведение в условиях, подобных тем, которые окружали его племянника, но между которыми последний умел гораздо искуснее лавировать. Какие же эти условия? Что за человек этот, Л. Силан, более боязливый и осторожный Торквата? А вот какой. Одна из причин неудачи Пизонова заговора заключалась именно в том, что Пизон опасался контр-заговора в пользу Л. Силана и, связанный этой боязнью, действовал крайне бестолково и нерешительно. Принимая во внимание, что дядю Тацит считает и смелее, и безрассуднее племянника,
Итак, не развивая чересчур смелых, хотя и вероятных, гипотез, мы можем, однако, принять за твердо установленный факт, что время было смутное, и аристократическая оппозиция ковала тайную крамолу — бессильную покуда, потому что народ стоял за цезаря. Тацит указывает и главную причину этой привязанности: цезарь был порукой для народа, что он будет сыт: «в случае отсутствия Нерона он боялся — а это была его главная забота — недостатка в хлебе». (Ср. в III томе об annona.) Надо было поссорить цезаря с народом, а для того — компрометировать цезаря в глазах народа, как врага своих подданных. Народ ждет от цезаря хлеба, — надо доказать ему, что цезарь, наоборот, вырывает у него кусок хлеба изо рта, лишает его крова, обращает его в нищего. Страшное несчастье пожара и бестактное поведение Нерона в первые дни его, дали к тому благоприятнейший случай.
Как я уже говорил выше, сплетня распространилась быстро. Нельзя, однако, сказать, чтобы она впилась во внимание народа очень прочно: года затем не прошло, как Тациту приходится с прискорбием и негодованием говорить о бурных и искренних овациях Нерону на квинквенналиях его имени. «Может быть, и впрямь радовалась чернь, — желчно замечает историк, — много ли заботы до общественного позора!» Так что, если сплетня и имела успех в городе, то весьма кратковременный — настолько, что, едва год спустя, Нерон мог без страха выступить перед римской толпой с поэмой «Troica», полной намеков на тот самый недавний великий пожар, которым сплетня его попрекала. Надо заметить, что сенат старался удержать цезаря от участия в квинквенналиях, — он выступил на театре по настоятельному требованию народа, чтобы он показал своим подданным все свои таланты... Все это очень не похоже на ненависть к поджигателю и разорителю, которая вряд ли бы улеглась так скоро и с такой легкостью. А ведь театральная публика в Риме была, по остроумному замечанию Фридлендера, дополнением к народным собраниям. Это — не только толпа зевак и ценителей- эстетиков, но и политическая сходка, весьма часто выроставшая в бурные и грозные демонстрации из-за причин, совершенно ничтожных в сравнении со сплетней о Нероне. Тиберий взял в свой дворец статую атлета, выжимающего штангу над головой — Apoxyomenos, — стоявшую прежде в общественных термах и очень любимую народом. Но публика в цирке устроила за это принцепсу такой скандал, что Тиберий — человек далеко не робкого десятка и самого аристократического презрения к народу римскому — поспешил, однако, возвратить статую по принадлежности. Цезари-террористы, в роде Калигулы, Домициана, Коммода, могли держать в трепете весь Рим и весь мир, но не в состоянии были избавить уши свои от свистков публики, которая, в театре считала себя, если не выше цезаря, то равной ему, возносила в нему дружным криком просьбы и жалобы, аплодировала ему, когда бывала довольна его управлением, безмолвствовала или шикала при его появлении, когда бывала с ним в разладе. И эта страшная публика, которой впоследствии боялись грозные Макрин и Диоклециан, не воспользовались случаем осрамить Нерона? Нет, не воспользовалась. Иначе нам бы не преминул рассказать о том хоть кто-либо из историков, в особенности — враждебных эпохе, в роде Тацита или Светония. Следовательно, народ не сердился на Нерона и — отсюда следовательно — сплетней о поджоге не проникся.
Но из того, что сплетня не вызвала резких революционных последствий, не следует, конечно, чтобы двор и правительство Нерона не были серьезно озабочены ей и не старались рассеять ее.
Вернейшим средством снять всякое подозрение с императора кто-то рекомендовал, может быть и сам Нерон додумался — найти и выдать мести народной действительных и вероятных виновников пожара. Задача была весьма не легка, ибо бедствие постигло столицу столь обще-тяжелое, что руководительный принцип римского следствия — искать, кому преступление выгодно, cui prodist, был совершенно парализован. Сжечь Рим никому не было выгодно. Если пожар был результатом преступления, — а, как всегда после больших пожаров, нервно возбужденному, мнительному народу хотелось, чтобы было преступление, нашлись преступники, и великое бедствие было искуплено великой местью, — то злодеев-поджигателей надо было искать либо между сумасшедшими, либо среди чужестранцев, врагов римского народа, настолько озлобленных, чтобы не пожалеть даже Вечного города с мирным его населением. Первое предположение привело к сплетне против цезаря. Второе оставалось цезарю, чтобы оправдаться против сплетни. Надо было изобрести внешних врагов государства, достаточно сильных, чтобы нанести ему этот грозный внутренний удар, и достаточно ненавистных римскому гражданству, чтобы оно поверило в их злодеяние и на них разрядило, сорвало свою наболевшую скорбь и злобу.
В это время на Востоке кипели политические смуты. Волновалась мятежами Иудея — еще бессильная подняться на Рим открытым восстанием, но, в мнения народном, тем более способная пустить в ход тайные средства подпольной ненависти: Иудея, к выходцам которой, уже начавшим проклятие своего рассеяния, Рим относился едва ли с меньшим презрением и злобой, чем современный «христианский» антисемитизм. Взоры Нероновых следователей обратились в ту сторону. Страна и класс поджигателей были найдены. Как пресловутый пожар Гостиного двора в Петербурге (1862) был приписан полякам и соблазненным ими «студентам» как революционные разгромы и «красный петух» в помещичьих усадьбах 1905 года объяснялись японскими интригами и мщением евреев за кишиневский погром; — так точно и тогда в Риме внимание высшей полицейский власти остановилось на мысли о связи непостижимого пожара с весьма постижимой революцией в Иудее — об ударе, нанесенном государству внутри его, по воле, грозящей далеко извне. Когда высшее начальство велит найти что-либо, низшая полиция легко находит, подтасовывая и факты, и свидетельства. Проживавшие в Риме иудеи очутились под тяжким подозрением, которое, в самом непродолжительном времени, превратилось в административную систему, а система — в предрассудок уверенного преследования, стоивший жизни, свободы и благосостояния значительной доле иудейской общины в Риме. Доля эта преимущественно, а может быть и исключительно, состояла, будто бы, из приверженцев новой в иудействе секте, считавшей себе в то время не более 25—30 лет, — из так называемых христиан, верующих в Христа Распятого.
Возникнув в Иудее в конце восьмого века римской эры (в тридцатых годах первого века нашей), — или, по крайней мере, к этому времени приурочивая свои основные события и сказания, — христианская секта сделала быстрые завоевания в иудейских общинах Азии и Греции и, четверть века спустя, добралась до Рима, в его обширное гетто, имевшее в это время на менее 15,000 обитателей, а Ренан и Аллар щедро считают даже вдвое. Католическая легенда относит возникновение христианского епископата в Риме к 42 году, предполагая первым епископом апостола Петра и отводя ему затем целых 25 лет правления. Легенда эта в настоящее время разрушена. Ни о лицах, ни о событиях, положивших начало римской церкви, мы решительно не в состоянии ничего утверждать — не только с исторической достоверностью, но хотя бы предположительно, по выводам из легендарных догадок. Быть может, возникновение это бессознательно отметил Светоний в 25 главе биографии цезаря Клавдия, рассказывая о том, как этот принцепс выгнал из Рима иудеев, наскучив постоянными смутами, которые заводил в их общине некий Хрест (Judaeos, impulsore Chresto assidue tumultuantes, Roma expulit). Как бы то ни было, но существование в Риме, если не христианской общины, то стремящейся к обобщению секты — к шестидесятым годам — несомненно. Она не могла быть многочисленна и, по удачному выражению французского историка Обэ (Aube), относилась количественно к населению иудейского гетто, как население гетто относилось к населению Рима. Значит, на миллион слитком жителей — десятка два тысяч иудеев, а среди них сотни полторы или две сектантовых христиан. На эту-то незаметную горсть ремесленников, мелких торговцев и рабочих, будто бы, вдруг обрушилась почему-то ненависть римского народа, а римское правительство использовало эту ненависть, чтобы христианской кровью отмыться от постыдной копоти пожара, в котором аристократы-республиканцы обвиняли принцепса и первого министра. Жизненный пульс новой секты бился в это время (61—64) очень оживленно, так как обстоятельства бросили в Рим, на положении подследственного арестанта, самого талантливого человека, которого когда-либо выдвигало христианство: иудея Павла из Тарса Киликийского — великого «апостола языков». Он, то содержимый в тюрьме, то живя на поруках, под гласным надзором, вел кипучую агитацию и словом, и пером. Весьма вероятно, хотя лишь легендарно, что вслед за Павлом, прибыл в Рим апостол Петр: в эти годы уже старец преклонных лет и как бы верховный глава секты, величайший ее авторитет, princeps apostolorum, осиянный славой избранной близости к Основателю христианства. И, наконец, церковное предание утверждает, а многие историки (в том числе Ренан) не находят невозможным, будто в Риме находился одновременно и третий столп юной Христовой веры: Иоанн, сын Зеведеев, любимый ученик Иисуса Распятого... Ренан мало сделал для защиты этой легенды, понадобившейся ему, чтобы оправдать гипотезу происхождения «Апокалипсиса» из личных впечатлений апостола Иоанна от великого римского пожара и гонения на христиан, воздвигнутого «Зверем из бездны»...
Вопрос об этом гонении принадлежит к числу наиболее острых и страстных в церковной истории, в виду тесно связанных с ним преданий о пребывании в Риме апостолов Петра и Павла и мученичестве, которое они, будто бы, потерпели от гонителя Нерона. Для католиков важно было — к утверждению первенства папы в пастырстве всего мира, как наместника Христа на земле, — положительное решение вопроса. Ученым протестантской церкви мы обязаны отрицательной его разработкой, которая, за последние двести лет, кропотливо подкапывалась под церковное предание, покуда наконец не расшатала его совершенно, а пожалуй, в значительной части и разрушила.
В виду того, что вопрос о первом гонении на христиан всецело входит в более широкий вопрос об античном антисемитизме, истории которого посвящена мной книга «Арка Тита», я отсылаю к последней тех, кто желает ознакомиться с моим анализом легенды о гонении подробно. Здесь я ограничусь лишь немногими замечаниями о малой историчности события, о его недостоверности с точки зрения государственной психологии Рима — особенно в эту эпоху, и о сомнительности документальных свидетельств, на которые легенда опиралась.
Важнейшее из таких свидетельств — знаменитая страница Тацита в 44 главе XV книги его «Ab excessu Augusti. Вот она — целиком и в оригинале, и по прекрасному переводу профессора В.И. Модестова:
«Sed non ope humamna, non largitionibus principis aut deum placamentis, decedebat infamimia, quin jussum incendium crederetur. Ergo abolendo rumori Nero subdidit reos, et quaesitissimis poenis affecit quos, per flagitia invisos, vulgus Christianos appellabat. Auctor nominis ejus Christus, Tiberio imperitante, per procuratorem Pontium Pilatum, supplicio affectus erat. Repressaque in praesens exitiabilis superstitio rursus erumpebat, non modo per Judaeam, originem ejus mali, sed per Urbem etiam, quo cuncta undique atrocia aut pudenda confluunt celebranturque. Igitur primum correpti qui fatebantur, deinde indicio eorum multitudo ingens, haud perinde in crimine incendii, quam odio humani generis convicti sunt. Et pereuntibus addita ludibra, ut, ferarrum tergis contecti, laniatu canum interirent, aut crucibus affixi, aut flammandi, atgue ubi defecisset dies, in usum nocturni luminis urerentur. Hortos suos ei spectaculo Nero obtulerat, et circense ludicrum edebat, habitu aurigae permixtus plebi, vel curriculo insistens.. Unde, quanquam adversus sontes et novissima exempla meritos, miseratio oribatur, tanquam non utilitate publica, sed in saevitiam unius, absumerentur».
«Ни человеческой помощью, ни щедротами государя, ни умилоствлениями богов не устранялся слух, что пожар был делом приказания. Поэтому, чтобы уничтожить этот слух, Нерон подставил виновных и применил самые изысканные наказания к ненавистным за их мерзости людям, которых чернь называла христианами. Виновник этого имени Христос был в правление Тиберия казнен прокуратором Понтием Пилатом, и подавленное на время пагубное суеверие вырвалось снова наружу и распространилось не только по Иудее, где это зло получило начало, но и по Риму, куда стекаются со всех сторон и где широко применяются к делу все гнусности и бесстыдства. Таким образом, были сначала схвачены те, которые себя признавали [христианами], затем, по их указанию, огромное множество других, и они были уличены не столько в преступлении, касающемся пожара, сколько в ненависти к человеческому роду. К казни их были присоединены издевательства, их покрывали шкурами диких зверей, чтобы они погибали от растерзания собаками, или пригвождали их к кресту, или жгли на огне, а также, когда оканчивался день, их сжигали для ночного освещения. Нерон предложил для этого зрелища свой парк и давал игры в цирке, где смешивался с простым народом в одеянии возницы или правил колесницей. Поэтому, хотя христиане и были люди виновные и заслужившие крайних наказаний, к ним рождалось сожаление, так как они истреблялись не для общественной пользы, а ради жестокости одного человека».