Зверинец верхнего мира
Шрифт:
Тучки нагнали только сумрак, днем, на пляже, они показались нам решительнее, влажный воздух напоминал о ливне вчерашнего дня. Осы пили грязь, перебирая желтыми лапками с размеренностью заводной игрушки. Сначала была неловкость, молчание, но в одном месте, где слева от тропинки навалены части ствола, покрытого мелкой рябью коры, совсем смешной для такого великана, Татьяна, которая больше всех молчала от неловкости, так как была единственной, не из моего выпуска, вскрикнула, подошла к бурелому и показала на яйцевидные грибы, бумажной белизны и идеально гладкой формы, которые росли на изломах стволов. Один из них лопнул, из него проклюнулась шляпка. Грибы вкусно пахли и дразнили лотосовой чистотой в этом прелом мире, где все так или иначе темнеет, покрывается пылью и долго не сохраняет первозданной свежести.
На перекрестках свет пробивался уже не через кроны, а только сквозь медленно наползающие тучки, Надя всех останавливала, отскакивала, откидывалась назад и расставляла локти, поднося к лицу «мыльницу». Бежевые, с нежной кожицей прутья побегов орешника теплились впереди столпотворения мертвенно-серых дубов, местами промокших до черноты и синевы лишайника. Композиция выстраивалась. В луже плавал, задравши хвостик, коричневый лист. Ковбойская шляпа ходила по рукам, пока не съезжала на чей-нибудь лоб или затылок. Щелкал затвор. При проявке все эти кадры были испорчены. Казалось, лучше всего вышли испарения дубового, прелого листа, которые с головы до ног окутывали нас. Намеком просматривается моя зеленая рубашка, белый пиджак Павича, синий костюм
А узкое лицо Надежды парит в воздухе, как будто без всякой опоры.
Все, сказала Надя, осталось четыре кадра. Будем экономить.
Такой несмелый в тишине леса, дождь разошелся под музыку из красного коттеджа, хотя, наваливаясь всей тяжестью на стены, она не вырывалась из окна наружу, только самые низкие, глухие басы бухали в берег, как машина для заколачивания в землю железобетонных свай. Павич и Надя расстелили на камнях пляжное одеяло, сидели, ловя на нос учащающиеся капли. Я подошел к воде. Когда-то здесь были пляжи, целых три подряд, песок сюда привозили каждый сезон, но за последние годы его смыло и унесло на острова. Дно устилали такие же острые камни, как и на берегу, хотя… стоя у неподвижной, лиственно шуршащей воды, я заметил на дне темную тропинку – купальщики выбрали камни, и, стало быть, вот тут можно зайти босиком. Я оглянулся на сидящих на одеяле. У соломенной шляпы начинали обвисать поля, мокрые плечи и головы блестели. Но тропинка на дне так и манила. Я предупредил их, что в мою сторону сейчас не надо смотреть: на то она и ночь, чтобы не пользоваться купальным костюмом. Переплыл водоросли и уже разворачивался против течения, когда услышал за спиной плеск и увидел, что Надежда идет в воду, прикрывшись руками, скрещенными на груди. В ответ на мой голос (а я сказал: «Не верится, что ты на это решилась!») она быстро присела, оттолкнулась ногами от дна, стала меня догонять.
Интересно, подумал я, что будет, когда до нее дотронутся. Эти противные водоросли ощупали меня с бесцеремонностью ленивого, но обязательного хирурга, который проверяет, нет ли у тебя грыжи. Однако Надежда молча подплыла ко мне, ни разу не вскрикнув и даже не зашипев. Это хорошо, значит, строго напротив тропинки и полоса водорослей выполота стыдливыми купальщиками. Я-то сразу взял вправо, на обратном пути приятно будет это учесть.
Я медленно поплыл рядом, стараясь, чтобы она не устала, а она, как обычно, быстро-быстро заговорила обо всем, что имеет для нее хоть какое-то значение. О том, какая теплая вода, теплее, чем воздух и дождь, о том, что это удивительно, плыть без купальника, и вода ласкает ее всю (почти всю), о том, что без меня она бы ни за что не заплыла так далеко, просто не осмелилась бы. Впереди стояли прожектора, чей свет, путаясь в рабице ограды, разливался по воде и весь был пронизан сверкающими каплями. Девочки, сидящие на одеяле, пропали из виду за рядом старых тополей, осыпающих воду белыми треугольниками листьев. Поднимался ветер, но в воде так и будет тепло. Течение в этом месте едва препятствует продвижению вверх, но оно и нисколько не помогает возвращаться обратно. Огромные деревья, белея одной на всех полосой, обозначающей уровень весеннего паводка, медленно надвигались одно за другим и медленно проплывали мимо нас, расходясь веером и разрывая меловую линию. Иногда перед самым носом, играя серебряным боком и серебряным всплеском, выскакивала маленькая рыбка, которую гоняли окуни. Постепенно я стал замечать нечто несуразное в том, как движутся ее плечи. Надо было присмотреться к усердной и сосредоточенной работе того, что помещалось ниже ватерлинии, чтобы увидеть, что ее левое плечо стало как будто пышнее и заколыхалось медузой. Белое, полупрозрачное животное так и притягивало взгляд своей загадочной природой, захотелось подплыть поближе, изучить его в подробностях, сделать заключение. Тем более что другое, правое, сохраняло первоначальную форму и продолжало ходить шатуном, приподнимая в воде разливающиеся волосы. Когда наконец я понял, что случилось, мне стало так смешно, что я чуть не захлебнулся. Надежда остановилась, осторожно, убедившись в том, что вода доходит ей до плеч, нашла ногами дно и встала. Я продолжал плавать кругом и уже хохотал так, что меня, наверное, слышали девочки на одеяле, во всяком случае, их темная, поблескивающая от дождя группка заволновалась, и над ней выросла Надя со слипшимися от дождя волосами. Она раскачивалась, пытаясь отсмотреть, что происходит в темноте… Надежда разозлилась: зачем я на нее смотрю? Пришлось сказать ей правду. Смотрел-то я не на нее, а на ее трусы, с которыми она поначалу побоялась расстаться, а на обратном пути так расхрабрилась, что устроила их, натянув себе на плечо, чтобы ощущения были полнее. Кончилось тем, что мне было запрещено смотреть и на трусы. Повиновался, чтобы предаться иным наблюдениям.
Дело в том, что накануне она пожаловалась мне, что боится заплывать далеко, хотя прилично держится на воде, – глубина сама собой ее пугает. Я дал ей несколько уроков плавания брассом, мы вместе проплыли вдоль всего пляжа и обратно… Советы, говоря по правде, больше придавали ей уверенности в себе, чем скорости, так как они почти бесполезны, если не опускать в воду лица, а ей этого никак не хотелось, чтобы не смазать густой краски ресниц, наложенной по моде середины семидесятых. Ну, например, можно сколько угодно поднимать заднюю часть тела одновременно с толчком ногами, но, если не выполнить сопутствующего условия, то скорости и силы от этого не прибавится… Возвращаясь вниз по течению, она ритмично исполняла мой урок. Я приотстал, потом догнал ее. Поплыли рядом, какое-то время я еще вслух потешался над белым реянием на плече, сравнивая его с ангельским крылом (а не с медузой). И почему-то вспомнилось, как надо мной, маленьким-маленьким (года четыре или около того), по нашей улице проносилась тупоносая лодка на колесах, она была защитного цвета, со скрытым в анальном отверстии гребным винтом, и мама говорила мне: «Смотри, вон поехала машина-амфибия». Были и другие воспоминания, во время которых Надежда обгоняла меня и так усердно гребла задними лапками, что я отвлекался и спрашивал себя, куда же девался винт?
Правила приличия предписывали мне какое-то время поплавать, пока она будет вытираться Бог знает чем (полотенца мы с собой не взяли), обсыхать, набрасывать куртку. Сердитый голос Павича перебивали шлепки по мокрому телу, капризный стон, какое-то поскуливание. Потом Павич уговаривала ее не надевать мокрых трусов, а то она простудится. Судя по голосу, Павич чуть только не отнимала у нее мокрые трусы. Как это часто случается с Надеждой, за приступом отрешенной смелости (в воду, почти голая!) последовала апатия, еще более отрешенная, с требованием, чтобы о ней немедленно стали заботиться. Ее бедное воображение становилось неуемным только тогда, когда ей нужно было отделить себя от таких же, как она, неприметных девушек, которые под прикрытием дружбы и участия ищут и уничтожают похожих на себя соперниц. И вот только потому, что Надя заговорила со мной о симпатичном бокальчике, Надежда приделала крылья личику. Точно так же однажды она придала мне таинственности, скрытности, той особенности, которой я ни в коем случае не обладал, и уверила своих однокурсниц, что она, несмотря на свою заурядность, является членом некого круга избранных. Хотя вся-то ее избранность только в том и состояла, что ее разум не был в состоянии связать и двух слов на единственном известном ей от рождения языке. Будучи абсолютно безграмотной (она писала слова так, как их слышала), Надежда сумела убедить своих преподавателей, что русский язык у нее второй, а первый – венгерский, будто бы родители вывезли ее из Венгрии в восьмилетнем возрасте, и вот она выучила правила грамматики, но еще не обвыкла их применять. Строгие к промахам доцентши склоняли головы перед мужеством, с каким она (большими печатными буквами) выводила русские слова, – и делали снисхождение. Надо отдать ей должное, дурачить профессоров не так-то легко. Труднее, однако, оказалось ввести в заблуждение моих девочек – тут Павич и Надя кое о чем сразу догадались, а кое к чему пришли потом. Надежда поняла это и стала их побаиваться. Она никогда не могла себе позволить с ними того, что позволяла с людьми, которых могла бы запросто облапошить. Какой-то инстинкт почти безошибочно подсказывал ей дистанцию, на которой нужно держаться от моих девочек. Но соблазн окрутить и их был так велик, что она все же пошла наперекор и этому инстинкту. И поплатилась… Умненькие мои, они сразу же заметили, как ее высокопарный тон сползает к банальности, и сила, ее мнимая сила – это лишь род истерической зависти к своим, может быть, менее красивым, но более свободным однокурсницам. Те делились реальным опытом потерь и приобретений – Надежда, видевшая мир только из низкого окошечка своего дома (запущенный сад, заборчик и угол соседского, более развитого особняка), – Надежда, никогда не ночевавшая вне своей комнаты, выдумывала себе любовные приключения не хуже, чем мальчишка в школьном туалете. И срамных подробностей бывало не меньше. Мои умные девочки едва ли не сразу оценили фальшивый тон и ложь и в какой-то момент они повели себя с ней, как с душевнобольной. Но тут им в свою очередь пришлось поплатиться, они увязли, и младшим, им пришлось опекать ее, как ребенка. На втором году таких отношений им это, впрочем, надоело, и Надежда тянулась к любому человеку, который ее почти не знал. Долгое время она считала таким и меня. Тем более что я еще не утратил надежды, что ее фантазии разовьются когда-нибудь в нечто большее, чем злободневные претензии. Вот почему я в какой-то момент подхватил эту ее игру с личиком. Была еще причина, но она касалась самого привидения…
Рано стало смеркаться, удручающе рано, в этот день 12 августа 1999-го. Не ночь – тучки совещаются насчет дождя в оскверненном лесу. Мох на деревьях зазеленел от предчувствия плохой погоды, и сумрак одел его в золотистое сияние: всегда на нем такой цыплячий пушок. Небо здесь подмигивало то сбоку пустой пивной банки, то с краю лужицы в свернувшемся чашечкой листе. А лес изменили. И вместо надежных (я знаю, куда!), помеченных подорожником, трактора, задирая кору, проторили какие-то неудобные, топкие тропы. Эти тропы сыпали землю в ботинки, и корни на них цеплялись за ноги, а не стелились в знакомом порядке. По краям троп стали сбрасывать мусор. Вид одной помоечки всех нас смутил: обрезки голубого и белого полиэтилена, перемешанные с одинаковыми черными треугольниками. Это был искусственный мех. Никаких догадок, что это за промысел, но, когда я наступил на сухую рогатку, блестевшую, как гвоздь, то девушки задумались и заговорили серьезнее и тише. И дальше мы пошли, проседая в рыжих опилках и наступая на спрятанные в них куски дубовой коры, которые ломались, показывались над опилками, красные с изнанки, как кирпич. Надежда глубоко ушла во что-то собственное еще над искусственным мехом. Она отстала, озираясь назад, и плелась в хвосте, выплевывая черные волосы, которые постоянно липли к губам, когда она, наступив на кусок дубовой коры, смотрела себе под ноги. А Надя заговорила со мной о бокальчике. Сегодня она впервые выдавала свою страсть к чашкам и чашечкам необычной формы. Получалось, этот ее бокальчик был именно такой. В этом году стаканы в столовой, простые граненые стаканы, заменили бокальчик из фаянса. Утром, завтрашним утром, в день отъезда, Надя задумала его украсть. Я расспрашивал, какой он, почему такой интересный? Надя не находила слов, наклонялась ко мне, отбрасывая волосы со щеки за спину, и ногтем указательного пальца, расписанным, как пасхальное яйцо, только в кофейные тона, чертила в воздухе форму. Граница несуществующей вещи исчезала то справа, то слева, и Надя пробовала вывести форму сразу двумя указательными пальцами. Она чуть не наткнулась на выкорчеванный пень с рогатым низом, который угрожал пространству кинжальной щепкой на краю спила. Реже стали попадаться продольно-полосатые липы, и слева, пропадая в орешнике, засветлели гладкие стволы осин, земля под которыми всегда в трауре. Татьяна и Павич тихонько, в такт медленным шагам, сцепились насчет кого-то из преподавателей. Журчали и хлюпали, как ноги в грязи, незнакомые, неузнаваемые фамилии, но вдруг одна из них внезапно подбросила моей памяти запрокинутое потное лицо в веснушках, мелкие зубы глубокого рта, который произнес ее двадцать лет назад с тем же придыханием, что и Татьяна (знаем это ироническое пренебрежение, в котором всегда помещается неподдельная почтительность). А был тогда июль, и по оврагу мне навстречу прошли две студентки в ситцевых халатах. Домашних, распахнутых по пути с пляжа.
Наклонная липа с болезненными наростами не спеша открывалась на повороте к полянке. Темные листья орешника, расступаясь и набегая, давали дорогу светлым, и все вместе, пятнами, замерев, лепили из сумерек, запахов и загадок…
– Личико! – вскрикнула Надежда. – Там только что было черное личико. Черноволосое. Оно пролетело и пропало в кустах.
– Знаю, – сказал я.
– Вы тоже его видели?
– Оно здесь всегда. Только я не могу его увидеть…
Прекратился спор Павича и Татьяны, и в воздухе передо мной перестал летать воображаемый бокальчик, который уже готов был воплотиться, так точно очерченный двумя указательными пальцами. И все думали только об одном: «Не перешло бы в истерику!» Видно, за эти две недели она их просто измучила.
– Черное мужское личико! И никто не видел! Сначала оно двинулось в мою сторону, а потом обратно. Мне страшно… Страшно…
Воспользовавшись ее ошибкой (как не заметить того, что там действительно было?), я сказал:
– Ничего страшного. Оно здесь живет, это личико. Оно является только девушкам, незамужним. Через год ты его здесь больше не увидишь. И бояться его тебе не надо: оно никому из девушек, которые отваживались на него посмотреть, не причинило никакого вреда.
И этого ей хватило, чтобы опомниться, и, когда мы вышли на полянку, то у всех отлегло от сердца. Полянку эту я про себя называл заячьей, так как в лучшие времена не раз заставал здесь врасплох зайцев, сгорбленных за едой, с ушами, настороженными крест-накрест. Впрочем, они совсем перевелись после того, как в одну сухую весну выгорел колючий кустарник, сквозь который трудно продираться даже им самим, а уж сколько рубашек я там разорвал! Теперь эту полянку кто-то облюбовал под шашлычки на природе, и возле молодого раздвоенного дуба (пятьдесят лет, это ведь молодой дуб, не так ли?) устроили сиденья из больших сучьев. Сучья, сколько смогли достать, спилили с этого же дуба. На розовом пепле залитого дождем кострища еще корчится пластиковая бутылка и умоляет об огне, который положит конец ее страданиям, а под дубом, в затравленных порослях чигиря, махрится помоечка. Там желтеет банка из-под кукурузы со вздернутой чекой запала, а дождь, вчерашний, беглый и блестящий, расправил когда-то смятый лист ватмана. И пока девочки подбирали для мягкой Татьяны местечко на корявых сучьях, которые никак не устраивались настолько не шатко, чтобы она, проверив их рукой, отваживалась опуститься, я успел прочитать на ватмане следующее:
1799. 11 сентября. Победа Ушакова над… (оборвано)…в этот день эскадра Ушакова разбила эск… (размыто).
1380. 21 сентября. Куликовская битва. Дмитрий Донской… (закрыто гигиеническим пакетом).
1612. 7 ноября. Освобождение Москвы от интервентов. Самарские ко… (заляпано)…Минина и Пожарского.
1941. 7 ноября. (И так ясно. Сколько уже мне это вбивали в голову.)
1790. 24 декабря. Суворов, который имел 25 тысяч солдат и еще молодого Кутузова… (обрыв, окончательный обрыв).
Эй, чтобы не пускаться в ламентации о тщете великих подвигов, я просто представил себе нечистые щеки молодых учителей из какой-нибудь школы на окраине города, мерзкие песенки под гитарку и такой мокрый стук топора, как будто они рубят не дрова, а говядину на рынке.