Зверинец верхнего мира
Шрифт:
Но в руке Павича уже блеснул монарший венец, идиотская, претенциозная голограмма на этикетке: почему-то «Губернаторская» казалась ей не такой гадкой самарской водкой, как все остальные. И после первой Павич спросила меня, есть ли в этом месте еще привидения?
Мой стаканчик упал в траву возле горемычного карликового лопуха, до того задушенного дымом, что он даже не цвел.
Я рассказал про белый столбик, с нежностью вспоминая историю двадцатилетней давности и удивляясь каким-то зеркальным отношениям между ней и сегодняшним вечером. Тогда было два Коли и еще один душевнобольной, и теперь две Нади, и одна из них тоже того… тогда был белый столбик, теперь вот личико. Правда, личико – это реальность.
Я, как мог, защищал в их глазах добродушного призрака. Я старался быть нежным и смешливым. Я вспоминал темный блеск леса в круглых стеклах Колиных очков, полиэтиленовые пробки, которые мы нагревали пламенем спичек, и даже стеклянный шов бутылки, неровность которого
– А еще, – продолжил я, думая, что совсем уже разрядил обстановку, – а еще…
И рассказал им, как однажды, на рассвете, я возвращался домой заросшей тропинкой, и передо мной пролетела крохотная синяя тарелочка с отбитым краем. Какое-то время она двигалась низко, полупрозрачная, то уплотнялась, то становилась еле видной. Рассказал о бабушке с тележкой и о ее плоской собаке, которой никогда не видно анфас: разворачивается и пропала…
Нет, никогда я не видел, чтобы они так вслушивались в безветренный покой. И мусор, падавший с их ладоней, оставляя на них розовый рисунок из перекрестившихся вмятинок, заставлял их нервно вздрагивать. Мирок моей заячьей полянки, маленькой, открытой с одной стороны на дорогу, точно театральная сцена, с вечно свежей травой и бесцеремонными ящерицами, способными в хорошую погоду забираться ко мне на колени, когда я пишу или читаю, мирок нежно-сумрачный, пахнущий грибами, душицей и тысячелистником, вот что их пугало. Именно это, а не Надежда с ее истерикой. Кстати, именно Надежда, хотя и предавалась общему оцепенению и тревоге, а все-таки чувствовала себя в своей тарелке. Ей не трудно и не темно было слушать, потому что все это согласовывалось с ее видением, и ее суетливая, несколько показная раскованность веяла торжеством. И только она разбрасывала носком своего инфантильно маленького белого ботиночка щепочки и мусор у себя под ногами. Она сидела прочней Татьяны, не боясь с хрустом устраиваться и загоняя ветки сука в землю (как-то незаметно в ней накопилась эта телесная тяжесть и пошиб купчихи). И только она (в самом деле, что тут такого?) не смотрела мне за спину, где знакомый до мелочей раздвоенный дуб в сучках, сложенных трубочкой для поцелуя, в кружевных голубых и золотистых розетках лишайника, с синим прямоугольником масляной краски на коре (бракующая пометка лесничества) показывал в положенном месте свою раздвоенную вагину с губами, сведенными судорогой в извилистую щель, а его длинная ветка, голая и неожиданно закурчавившаяся на конце, то и дело охаживала по головке то Павича, то Татьяну. Последняя встряхивалась, ежилась, но снова вытягивалась, как суслик на стреме. И снова оказывалась в пределах кожистых листьев и веселых тяжелых желудей с ломкими остриями на конце своей чувствительной части, уже продолговатой. Хватит этого, подумал я.
– Конечно, – сказал я, выпив еще водки, этой венценосной мерзости, слабой, но сладкой, – конечно, из всех здешних привидений мне больше всего нравится бабушка с тележкой.
«Почему?» – спросили их глаза.
– Ах, неужто вы думаете, что белый столбик? Нет, именно бабушка. Потому что она хорошо маскируется под настоящую. Многие, встретившие ее на этой вот дороге (показываю на хорошо укатанную дорогу справа от меня, в застывших кленах, один из которых неистово размахивает большим листом на верхней ветке), – повторяю, очень многие до сих пор думают, что это простая старушка и что она просто вышла в лес за хворостом. Мало кто посмотрит вниз и заметит, что колесо тележки не крутится. Удивляются только те, кто, как я, встречал ее несколько раз, тогда только становится ясно, что в ней что-то не так. Ты видишь ее через двадцать лет, а она все та же, все в том же шерстяном сером жакете и газовом платочке с кирпичного цвета розами… а белый столбик, он, конечно, очень забавная штучка, он, конечно, может напугать встречного до смерти, однако вам и его, и эту бабушку не стоит бояться, тем более что я только что придумал для вас все эти привидения.
Они так и остаются сидеть. Новую мысль надо усвоить.
И тогда я запустил руку в широкую черную штанину моих брюк. Давно меня что-то беспокоило под коленом, царапало и очень приятно щекотало, но никак не могло пробраться выше и от этого суетилось. Я-то знал, что это. Достал. Показал. К вечеру, в поисках сухого тепла, они, глупые, маленькие, теряют всякий страх, но в руках они извиваются и хватают пальцы беззубым ртом, и они так подвижны, что ты отпускаешь их бежать, почти не рассмотрев тонкого рисунка, каким испещрена их кожица и живая маслянистая головка с бессмысленными глазками и молниеносным язычком для ловли мошек. Ящерка-крошка, вся-то величиной с мизинец, была пущена по неловким рукам. Она укусила Павича в нижнюю губу, а Татьяна отбросила ее и спросила:
– Больше не придет? Она ведь испугалась?
– Такие маленькие не запоминают уроков, – сказал я. Только после этого они стали собираться в лагерь к ужину. Укладывали стаканчики (и мой, уже без моллюска), пакеты с печеньем и вафлями… Поднялись. Пошли все, кроме Нади, впереди меня, еще сильна была обида за розыгрыш. Они спешили, доходило восемь.
Ужин готовился праздничный. К макаронам подавался соус из шампиньонов и толстой розовой колбасы в дряблой оболочке, с искусственными жилами, повторяющими рисунок леса в инее или сетки сосудов на стенке свиной кишки. И воздух двигался навстречу и доносил до наших носов запах этого невзрачного киселя. Как я уже сказал, Надя шла рядом, нагибалась ко мне, отбрасывала со щеки длинные, недавно вымытые ледяной водой каштановые волосы, которые пушились и лезли ей в пересохший рот. На нижней губе отпечатывались ямки резцов, нос расцветал молоденькими пустулами, и один уже, самый наглый, выглядывал из-под кожи, показывая точечную черную головку.
«Не все было удачно. В старушку и личико я прямо готова была поверить. Но плоская собака – это какой-то бред. Особенно искусственным вышел у вас белый столбик. Мы-то знаем эти ваши штучки». Она и не смеялась, как остальные, тон был какой-то заговорщический, хотя никакого заговора между нами не было. Это уж с Надеждой я мог бы договориться о таком розыгрыше. Я и собирался сделать что-нибудь такое, но только позже, совсем в темноте, когда вывороченные пни по краям дорог имеют привычку яростно чесать за ухом и внюхиваться в сонный воздух. А теперь еще можно различить забавные полешки: одни бодаются, как телята, другие служат панихиду над ямкой с невидимым покойником, а еще какие-то, обложив нераспиленное бревно, изображают свинью с поросятами.
Вырвавшиеся вперед – им приходилось нелегко держаться на расстоянии от нас. И все из-за замшелых корней, которые перевивались и поперек дороги ползли друг по другу, скользкие от сырости. Так что мы догнали их, не особенно спеша, и за ними уже ничего не видели. Раз только они покачнулись, и соломенная шляпа съехала набок, и тогда, никем не замеченная, между ними, косо, снизу вверх, сложив крылья, пролетела горлинка. И потом спины снова сомкнулись. Согнулись и двинулись вниз.
Навстречу, знакомой бодрой колонной, выставив к небу потешные пики, прошли, иногда заполняя собой колею, подорожники, кустарник сомкнулся, навис над головой. Совсем закрыл небо: между огромными мягкими листьями орешника прятались крохотные, величиной с монетку, орехи. Надя отводила ветки рукой, хотя они ей совсем не мешали, и для этого даже вытягивалась и приподнималась на цыпочках – и опадала, сделав шаг, опускала голову, молчала. Я тоже молчал. Все молчали.
Впереди слышалось только сопение. Надежда чертыхнулась, прокатившись на круглой палочке. Склон становился немного круче, а внизу кустарник расступался, и прямая дорога вздрагивала на отлогом участке и терялась в траве, усыпанной желтыми листьями лип и от этого темной. Там, лежа, прятались длинные прямые деревья, совсем уже истлевшие под корой, а на одном из них уже тряс ветку и чихал грудной младенец, во всяком случае, маленькая серая соня хорошо справляется с его ролью. Надежда продолжала смотреть под ноги, не очень-то интересуясь тем, что там внизу происходит, но Татьяна и Павич замерли. Мне пришлось выглянуть из-за них, чтобы увидеть, как откуда-то из-под липовых веток, распластавшихся над самой землей, вышел и заскользил по траве без опасения споткнуться о догнивающие стволы – и встал прямо на дороге белый столбик. Боже мой! Уж я-то думал, что никогда больше…
– Что будем делать? – виновато спросила Надя. Откуда мне было знать? Будь я совсем один, я бы просто расплакался… А потом бы дал ему уйти… Ведь он, в конце концов, так и уйдет, – кажется, что последние слова я произнес вслух.
– Нет, не уйдет! – это Павич. – Мурзик! (Прозвище Надино.) У тебя еще четыре кадра!
Это все Павич: бегом вниз по склону, на ходу срывая с себя белый пиджак, чтобы его накрыть. И когда мы его обступили, пиджак Павича уже висел на нем. Как на колышке. А сверху была соломенная шляпа.