Звезда бегущая
Шрифт:
— Горит?
— Что горит? — спросил он недоуменно.
— Дак вертолет-то.
— Какой вертолет?
— Дак на крыше-то который.
Берестяков снова посмотрел на крышу, потом на бабушку, она лежала, напрягшись, словно прислушиваясь к чему-то, и глаза у нее блестели.
— Нет там никакого вертолета, — мягко сказал он. — Что ты! Какой на крыше вертолет может быть?
— Дак упал он, крушение потерпел. Надо пожарных вызвать, не то сгорят люди-то.
— Нет там ничего, никакого вертолета, — повторил Берестяков. — Откуда ты это взяла?
Бабушка недоверчиво
— Как откуда? Видела. Память-то плоха стала, забыла сказать, а люди-то, поди, сгорели…
Она снова заплакала, и слезы не скатывались у нее по щекам, а застревали в морщинах и растекались по ним.
Берестяков нагнулся к самому ее лицу и посмотрел в сторону окна. Крыши соседнего дома видно не было, только небо, пасмурное, грязное, в клочьях низко летящих облаков.
— Тебе же ничего не видно отсюда, — сказал он. — Никакой крыши. Тебе, наверно, это приснилось просто.
Бабушка затихла, и в покрасневших ее глазах он вдруг увидел испуг.
— Дак с ума я, Лександр, схожу, ли че ли? Не приснилось мне. Так прямо и видела. С ума, Лександр, схожу, поди… Верно нет вертолета?
— Нет.
— Ага! — неожиданно громко сказала бабушка. — Вот и тебя поймала. Ниче не схожу, не мели-ка чепуху-то. Прикуси язык и сиди с ним, лучше будет. Нету вертолета, скажет он мне… Сил нет, встать не могу, а то бы вызвала пожарных, жаль людей-то… От вас толку — че! Нету. Вам не жалко, вас не допросишься…
Когда Берестяков вышел из комнаты, мать, поджидавшая его на кухне, спросила, усмехаясь, прибарабанивая пальцами по столу:
— Ну и что, про вертолет говорила?
— Да, плоха она, — сказал Берестяков.
— И вот такое, представь себе, скоро уже год. Сил моих больше нет, сил! Я уже не работник — я на службе все дела забросила, я какая-то нянька! И в больницу не берут: старая, мол. Ты просто представить себе не можешь… Все ведь на мне. Отец туда, конечно, не заходит. Ему хорошо: прожил от своих всю жизнь отдельно…
Все его каникулы тогда длились три дня.
Солнце склонялось к горизонту и снова уже было красным и заиндевелым. Верхушки сосен отсвечивали розовым, розовым был снег, и лишь «Москвич» зятя, осторожно объезжавший колдобины — следующий за катафалком, — был по-прежнему ярко-красным.
Между соснами зачернели штабеля покрышек, проглянули коричневые пятна земли на белом, и Берестяков тронул водителя за плечо.
— Останавливайте…
Катафалк остановился. Берестяков спрыгнул на дорогу и, не оглядываясь, пошел между соснами по утоптанному снегу.
Могильщики, опершись о лопаты, стояли возле дымящихся на месте будущей могилы покрышек, курили, только теперь на ногах у них вместо валенок были сапоги.
— А! Пожаловали! — завидев Берестякова, крикнул тот, что утром был проводником. Воткнул лопату в оттаявшую землю и пошел ему навстречу. — Долгонько собирались. Прощались, что ль, все?
— Прощались.
— Дело законное, — одобрительно кивнул могильщик и махнул рукой: — Сюда вот, в сторонку. Вон та, прямо под сосной которая, вон та ваша. Вы снимайте давайте, подносите… а мы свое дело знаем.
Берестяков пошел обратно.
Молодые парни с отцовской работы уже вынули гроб из катафалка, держали его на полотенцах, и на лицах у них было выражение напряженной озабоченности. Мать стояла под руку со своей двоюродной сестрой, бабушкиной племянницей, тетей Глашей, у той были опухшие красные глаза, смотрелась она совсем уже старухой. Возле них, тоже под руку, стояли две двоюродные тетки Берестякова, дочери младшего брата бабушки, Коли, обе в пуховых шалях, с глянцевыми от мороза щеками. У старшей — Клавдии — была уже большая дочь, восьмиклассница, и Клавдия приехала вместе с нею. Сейчас эта троюродная сестра, которую Берестяков видел вообще впервые, стояла за спиной матери, и в глазах у нее был испуг и непонимание происходящего. Отец, в черной каракулевой шапке — чтобы не застудить голову, — глядел на часы, а сестра находилась еще на дороге — муж ее, приподняв капот «Москвича», что-то делал в моторе, и она ждала его.
— Пойдемте, — негромко позвал Берестяков отцовых подчиненных, понуро и терпеливо ожидавших сигнала. — Прямо за мною, вон к той сосне.
Он пошел впереди, но вдруг сердце заныло, словно бы его там, в груди, легонько кто шевельнул, в следующее мгновение огромный жесткий кулак сжал его изо всей силы, и Берестяков остановился, хватая ртом воздух, веки отяжелели, глаза сами собой закрылись, и ему показалось, что он летит в какую-то гулкую черную бездну…
Потом боль отпустила. Берестяков увидел — отец с сестрой держат его под руки, а все уже впереди, возле одинокой сосны, и только Михаил, муж сестры, еще идет и на ходу оглядывается.
— Чего вы? — высвобождая руки, грубым голосом сказал Берестяков. — Я это так… Голова закружилась…
— И часто у тебя так? — с нажимом спросил отец.
— В жизни никогда не случалось.
Они пошли, и сестра, вздохнув, проговорила:
— Смотри, никогда не было… С такими вещами не шутят. Еле-еле ведь устоял.
— Ничего… живой! — пробормотал он в сторону.
Гроб стоял на куче свежевырытой земли, крышку с него сняли и прислонили к сосне. Мужчины с отцовской работы, с обнаженными головами отошли в сторону и выстроились рядком — неким подобием почетного караула, и возле гроба остались женщины: мать, Глаша, Клавдия с сестрой. Глаша плакала, навалившись на гроб, некрасиво раскорячив обутые в подшитые валенки ноги, плакали и бабушкины племянницы, утирая большими мужскими пальцами слезы с красных глянцевых щек, и мать, увидел Берестяков, тоже плакала, сжав зубы, глядя прямо перед собой сузившимися страшными глазами.
Он обошел могилу и встал рядом с Глашей — у изголовья гроба. За последний этот год своей жизни бабушка не изменилась — и лежала такой, какой он видел ее в последний раз, только с закаменевшим от холода морга твердым мертвым лицом. Белый платок, которым она была повязана, сбился набок, открылись седые реденькие волосы, разделенные на пробор, тоже какие-то мертвые и словно бы заледенелые. Берестяков нагнулся и поправил платок.
Глаша, почувствовав его рядом, поднялась и уткнулась Берестякову в грудь.