Звезда бегущая
Шрифт:
— Ой, да ну что ты со своим Охлопкиным, — сказала жена от плиты. — Какой он интересный, твой Охлопкин? Он разве личность? У него разве что свое есть? Балаболка он. Нахватался, по миру ездючи, теперь и мелет. Интересный — кто личность, индивидуальность. Вот у меня в юности знакомый был — так он бритвы глотал.
— Как это он их глотал? — мрачно спросил Гаврилов.
— А как, очень просто: возьмет, разжует и проглотит.
— Бритвы глотал — выходит, он уже интересный был?
— А что ж. Конечно. Особенный был, выделяющийся.
Жена стала снимать со сковороды золотящиеся,
— А он их не глотал, между прочим, должен тебе сообщить. Он их за ворот клал.
— Ну? — посмотрела на него жена. — А ты-то откуда знаешь?
— А кто их у тебя глотал-то? — все так же усмехаясь, спросил Гаврилов. — Не помнишь?
Жена ошалело уставилась на него — и так и зашлась в смехе.
— О-ой! — стонала она. — О-ой!.. Да ведь это ж ты был… это ж ты… ну да!..
— Жевал я их! Ну дала!.. — тоже вслед ей хохотал, не мог сдержаться Гаврилов. — Жизнь мне не дорога, что ли… Ну дала!..
— Так погоди, — сказала жена, насмеявшись. — А ты ж мне рот открывал, показывал — у тебя там полно осколков сверкало. До сих пор помню — прямо дрожь брала.
— Рот помнит, а чей рот — не помнит, — с некоторой обидой, все еще похохатывая, сказал Гаврилов. — То, Люся, конфетная фольга была. Нарвешь ее мелко, бритву за ворот, а ее в рот.
— Ну вот видишь, — сказала жена, шлепая на шкворчащую сковороду новую партию сырников. — За то я тебя и полюбила.
Дверь приоткрылась, и на кухню со смущенно-любопытствующим лицом внырнула дочь.
— Ой, а чего это вы так тут смеетесь? — склоняя голову к плечу, с хитро-неловкой улыбкой, словно застала их за каким-то недостойным делом, спросила она. Ей тоже хотелось приобщиться. И неловко было, стеснялась этого — и хотела.
— Ой, Надька, тебе не понять, — махнула рукой жена. — Давай иди руки мой, за стол садимся.
Ну и все, так на приходе дочери тот разговор и закончился, Гаврилов потом больше не поднимал его, а на другой день продал билеты тому самому своему другу Охлопкину, который теперь работал мастером в его же цехе, на другом только участке. Однако нет-нет да и всплывал он, тот разговор, в памяти, и словно бы что-то посасывало тогда в груди — нехорошо так, мозжаще, словно бы ранка там какая открывалась и подтекала гноем…
2
Стоял октябрь, мать писала Гаврилову из Первоуральска, что прошлое воскресенье последний раз ездили с отцом и Михаилом, старшим братом Гаврилова, на огород — теперь вся картошка выкопана… а подшефный заводской совхоз в Подмосковье все еще ковырялся в земле, с участка у Гаврилова было снято пять человек, и в субботы партком организовывал массовые выезды с оркестром и транспарантами. От одного выезда Гаврилов увильнул, а на второй угодил.
Поле, одним боком взбиравшееся на холм, а другим полого спадающее к его подошве, убегало рядками пожухлой картофельной ботвы нескончаемо далеко, на других полях, когда ехали сюда на автобусах, видели комбайны, трактора с картофелекопалками, на их долю никакой техники не досталось — копали лопатами и выгребали заматеревшие, налившиеся силой клубни из черных, темных обиталищ руками. Земля была сырая, размокшая, копалась тяжело, вывернутый ком не рассыпался, и каждый клубень приходилось выдирать из него. Часа через два после начала работы пошел дождь, мелкий, реденький, но скоро все-таки все промокли, замерзли и оставили лопаты, потянулись к обрыву забетонированной водосборной канавы у края поля, где уже кто-то разложил неизвестно из чего два костра, сбросились там по рублю и отрядили молодежь в село за согревающим. Гаврилов был рядовой, ни за что не ответственной рабочей единицей, и он наслаждался этой возможностью расслабиться, не командовать, не приказывать, а просто работать.
У костра он устроился рядом с Охлопкиным. Они объединили свои домашние припасы, прикрыли их, в ожидании гермесов из сельпо, чтобы не намокли, полиэтиленовыми пакетами, сидели, трепались о том о сем, и тут к ним пристроился Шамурин — крепкий круглоголовый мужичок с черной, в охват всего лица курчавой бородой, начальник участка из соседнего инструментального цеха. Гаврилов не был знаком с ним, а с Охлопкиным они, оказывается, были накоротке.
— А я тебя знаю, — сказал Шамурин Гаврилову сразу на «ты», когда выпили и зажевали, захрустели огурчиками, зачавкали помидорами, захлюпали фруктовой водой из горлышек. — Я на тебя давно внимание обратил — это твой ведь участок за организацию труда первое место по заводу держит?
— Мой, — с тайным, но ничем внешне не проявленным удовольствием отозвался Гаврилов.
— Во. Уважаю. Дай пять, — Шамурин потряс Гаврилову руку своей толстопалой, мясистой лапой. — Мне такие мужики нравятся. Я тоже начальник участка.
— Слышал, — кивнул Гаврилов.
— Ну, на всякий случай, — сказал Шамурин и похлопал Охлопкина по плечу: — Как думаешь, Карпов у Фишера, если б встретились, выиграл бы?
Дождь прекратился, и все потянулись обратно в поле, к оставленным стоять вонзенными в землю лопатам.
Команду шабашить дали уже около пяти. Пришли трактора с тележками, молодежь стала грузить на них раздувшиеся, наполненные мешки, а Гаврилов с Охлопкиным в ожидании автобусов снова спустились к обрыву, к горевшему здесь опять костру. Кто-то уже успел снова сбегать в магазин, собрал задним числом истраченные деньги, и снова Гаврилов хлобыстнул быстро, чтобы не задерживать очередь, ждавшую стакана, граммов сто пятьдесят.
— Нет, что ни говори, вот некоторые не любят, а есть в таких выездах своя прелесть, есть, — сказал оказавшийся рядом с ним Шамурин.
— Есть, — согласился Гаврилов. — Согласен. Собраться трудно, поднять, так сказать, себя. А выедешь — хорошо.
— Во-во, — подхватил Шамурин. — Нам, горожанам, вообще крестьянский труд полезен. И поразомнешься, и приобщишься — цену, как говорится, поймешь. Потом не будешь уже с картошки полкартошины в очистки сворачивать.
— А я вот магазинную и не покупаю, — сказал Гаврилов. — Из нее, очистишь, — половина на половину выходит. И невкусная. Я на рынке все. То на то получается. Дешевле даже. И уж жалеешь. Кожурку спускаешь — чтоб прозрачная.