Звезда цесаревны. Борьба у престола
Шрифт:
— Какая же вам предназначена должность при этом дворе? — спросила Лизавета, припомнив приказание цесаревны узнать как можно больше подробностей про Долгоруковых.
— Мне?.. Точно сказать тебе не могу, мы ещё не решили; княжне, разумеется, хотелось бы, чтобы я была у неё гофмейстериной...
— За чем же дело стало? — продолжала свой допрос её дочь, сдерживаясь, чтоб не улыбнуться честолюбивым замыслам матери.
— Да видишь, хотя у русских дам такой полуры, как у меня, нет, но они могут обидеться, если им предпочтут иностранку, зачем же их дразнить? С меня достаточно и того, что я пользуюсь неограниченным доверием царской невесты и что она ни в чём мне отказать не может, одним словом, мне кажется, что в скромной роли её первой конфидентки я могу вам быть
— Разумеется, не захочет! — сорвалось у Лизаветы с языка помимо воли; она твёрдо решила терпеливо выслушать вестовщицу до конца, чтоб иметь что передать цесаревне.
— Ну, значит, ей остаётся только думать о спасении своей души, ни о чём больше, и я скажу тебе по секрету, что у нас всё так желают видеть её в монастыре, что всего было бы лучше, если бы она добровольно постриглась. Её сделали бы тогда игуменьей, оставили бы ей часть её состояния... не все, конечно, — зачем монахине большое богатство? — но достаточно, чтоб играть выдающуюся роль в своём роде... И знаешь что, — продолжала она, поощрённая терпеливым вниманием, с которым её слушали, — ведь это даже не помешало бы ей иметь любовников, право! Я знаю многих игумений в Польше, которые ведут жизнь веселее, чем в миру, честное слово! Шубина, например, можно было бы сделать управителем монастырских имений... Закинула бы ты ей об этом словечко, так, мимоходом, ведь будешь же ты передавать ей наш сегодняшний разговор, вот тебе и представится случай дать ей дружеский совет...
— Никогда не позволю я себе давать советы её высочеству!
— Ах, цурка, цурка! Какая ты наивная! Всё-то она у тебя высочество. Да забудь ты, пожалуйста, то, что она была раньше, теперь она — ничто. И скоро сама это поймёт, когда у неё отнимут всё её состояние и взведут на неё такое обвинение, от которого ей ни за что не очиститься. Сама ты знаешь, что нет ничего легче этого и что даже лжесвидетелей подкупать не надо, чтоб доказать, что у вас здесь с утра до вечера осуждают царя и ругают Долгоруковых...
У Лизаветы мороз пробежал по телу при этих словах, однако она и виду не подала, что они её испугали, и отвечала матери, что подумает о её советах.
— Не думать должны вы, а действовать, пока ещё не поздно...
Она хотела ещё что-то такое прибавить, но беседа их была прервана лёгким стуком в дверь, которую Лизавета отворила, чтоб впустить лакея с большим подносом, уставленным кушаньями и винами.
Поставив на стол ужин, он удалился, и пани Стишинская, уписывая угощение, продолжала разговор с возрастающим одушевлением. По мере того как бутылка венгерского опоражнялась, она становилась откровеннее и не только рассказала дочери про замыслы своих новых протекторов, но также и про то, что происходило в их семье до благополучного разрешения затеянной сложной и опасной интриги, а именно про князя Ивана, про его страстное увлечение цесаревной, про намерение его на ней жениться и, таким образом, ввести в фамилию опасную соперницу сестре в лице невестки.
— Но мы, конечно, все эти планы расстроили, и он нам до сих пор этого простить не может. Трудно себе представить, как он нас ненавидит! Нам это всё равно, конечно, мы знаем, что скоро будем выше и могущественнее всех в государстве, что бояться нам нечего и что уже и теперь все нас боятся. Вот почему я бы и посоветовала тебе, цурка, повлиять на твою госпожу, чтоб она исполнила желание царской невесты и не раздражала бы её своим присутствием в столицах. Чем дальше уедет она, тем будет лучше для всех и для неё. Объясни ей также, что монастыря ей всё равно, рано или поздно, не избежать, если она будет продолжать отказываться от брака с немецким
— Не надо мне денег, не говорите мне об этом! — вскричала, вне себя от негодования, Лизавета.
— Не надо денег, так нужно что-нибудь другое... человеку, пока он живёт на земле, всегда что-нибудь да нужно, — продолжала заплетающимся языком пани Стишинская. — У тебя есть муж, сын... Кстати, о твоём сыне... У нас очень косо смотрят на то, что он воспитывается у Воронцовых. Возьми его от них и отдай мне. Я определю его пажом к царской невесте, и если он окажется мальчиком толковым и сумеет ей понравиться, то он при ней останется и тогда, когда она сделается императрицей. Подумай только, какая блестящая карьера его ждёт! Не можешь ты этого не понимать, я всегда считала тебя хорошею матерью, такою, какой я сама для тебя была...
Наконец, всё кушанье было съедено и всё вино выпито. Пани Стишинская, пошатываясь, поднялась с места и собралась уезжать домой в довольно-таки смутном душевном настроении, так что, когда она проснулась на следующее утро и стала припоминать разговор с дочерью, то никак не могла решить: как именно приняла она её советы — обещала ли с благодарностью им последовать или с негодованием их отвергла? То ей казалось, что ей удалось её убедить в собственной пользе, то навёртывались на память такие слова, из которых можно было заключить, что Лизавета, какой была непрактичной дурой, такой и осталась.
Однако это ей не помешало самым успокоительным образом отвечать княжне Долгоруковой о результате своего посещения дочери и, наболтавши ей всё, что взбрело на ум, оставить её в убеждении, что желание её будет исполнено: цесаревне так красноречиво объяснят необходимость удалиться от света, что она поймёт, что другого выхода для неё не остаётся.
Впрочем, счастье так улыбалось княжне Катерине, что она готова была поверить всему, что только подтверждало её в убеждении, что все желания её должны исполняться и что нет такого человека на свете, который отважился бы ей не повиноваться.
Могущество Долгоруковых возрастало со дня на день, и с каждым днём вести об их деяниях, долетая до убежища, в котором цесаревна скрывала своё негодование, обиду и отчаяние, а приближённые её свой страх и опасения за неё и за себя, — вести эти наполняли здесь души ужасом и мучительной тревогой. Как ни крепилась хозяйка дворца, прятавшегося за высокими, покрытыми густым инеем деревьями густого парка, как ни старалась казаться спокойной и беззаботной, однако стоило только на неё взглянуть, чтоб догадаться, как плохо почивает она по ночам, какими страшными предчувствиями томится её сердце и как угасают одна за другой светлые надежды, которым она предавалась ещё так недавно, невзирая на неудачи и разочарования, преследовавшие её без устали третий год. А между тем партия её продолжала разрастаться по всему царству, и если бы она только могла знать, какое великое множество людей к ней льнут душой как к единственному спасению России, сколькие молятся за неё, чтоб Господь укрепил её сердце в испытаниях и умудрил бы её на избежание опасностей, которыми она окружена, — как обрадовалась бы она, как воспрянула бы в ней уверенность в торжестве её заветнейшей мечты — царствовать над народом, столь ей близким и так нежно, так беззаветно ею любимым!
Но она этого не могла знать. Только изредка и смутно, как отдалённое глухое эхо, долетал до неё отзвук народной молвы, не перестававшей называть её законной императрицей, всякими неправдами отстранённой от отцовского престола до тех пор, пока не восторжествует святая правда над лукавством и ложью.
А между тем враги дочери Петра Великого совсем обнаглели. Её встречали такими оскорблениями при дворе, что она совсем перестала туда ездить и избегала показываться в Москве, чтоб не усиливать глухой смуты в преданном ей народе и не подвергать ещё большему гонению своих приверженцев. Но это не спасло её от гнилых слухов, отовсюду слетавшихся к ней.